Заза Бурчуладзе - Растворимый Кафка (сборник)
Я, может быть, не силен в догматике, экзегетике и апологетике, короткого моего ума может и не хватить для полного исследования этих тезисов. Но то, что два последних упомянутых положения никак и ничем не согласовываются, поймет и младенец. Устами которого глаголет истина. Ну, так и мы подойдем к предмету суждений по-младенчески. Легко ведь сказать, что первое усиливает второе, а второе первое. Хотя с тем же успехом можно утверждать и противоположное, что первое отрицает второе, и наоборот. Вот вам две взаимоисключающие теоремы. Теза и антитеза, что ли.
И поскольку неисповедимы пути Господни, то, стало быть, Всевышний прибегает к таким тонким гроссмейстерским ходам, которых нам никогда не понять, другими словами, нас путают и сбивают с толку. Что ж, это еще ничего. Но возможно ли второе, чтоб во всем была воля Его? Христианская традиция говорит: зло существует, но Господь тут ни при чем. Это приходит в полное противоречие со второй тезой. Получается, что зла Он не творит, но зло все равно существует. Что начисто отрицает идею Его всемогущества. В противном случае получается, что дьявол не какая-то значимая фигура, а просто-напросто кукла-марионетка, да и то играющая роль мелкого бунтаря в театре Господнем, что не соответствует истине. Иначе зло будет приписано Господу. Но Господь может быть лишь всеблагим и всемилостивым, пастырем добрым, который полагает жизнь свою за овец.
Мы, возможно, заходим далеко, преувеличиваем, ведь такая постановка вопроса гарантированно приведет нас к дьяволу. Впрочем, мы уже пришли к нему. Точней, сначала он, дьявол, и привел нас к Господу, последний же вернул нас обратно к первому. Круг, стало быть, замкнулся. И где тут моя воля и инициатива? Получается, я кукла, биоробот, исполняющий чужое соизволение. В лучшем случае мне позволено полагать, что все мною сделанное, все делаемое и впредь быть сделанным надлежащее было, есть и будет волею Господа?
Вот за что я люблю моего Господа. Сколько ты ни ходи, а все пути приводят к Нему. Ты просто обречен на успех. Больше того, и ходить никуда не надо, ты везде в Его обители. Главное – осознать. Ан нет, Он может так запутать, смутить, что если ты не посыплешь голову пеплом, не изнуришь плоть постом и не сотрешь колени от утренних молитвенных коленопреклонений, то навеки погибнешь и канешь туда, где Симон-волхв казнится, плененный. Еще чего! Возможно ли, чтоб Господь обрек нас на такое? При том что ведь все в Его воле, при том что сам Он столь безгранично всеблаг и всемилостив. Ко всему хорошему еще и вездесущ. Проницает и небо и землю, и огонь и воду, и траву и камень, и песок и героин… За это я и люблю Его. И иду по путям, ведущим к Нему. Оттого мозг мой напоминает и извлекает из моей памяти то, что прямо или косвенно связано с героином. Оттого и при виде песка думаю о героине, при виде героина – о шприце, при виде шприца – вспоминаю отца, а потом – Элвиса. Чтобы круг замкнулся, от Элвиса я воротился к моему Господу. Знаком Господа отмечено все и вся. Все и вся синоним Его. И отец мой Бог, и Элвис Бог, и героин Бог, и дьявол Бог.
Не скажу, правда, что и я Бог. Зато скажу, что устами моими глаголет, проповедует, поет Господь… Так мне кажется почему-то, и так я чувствую. Поет Он, я же просто открываю рот, будто пою. Во всем Его воля. И в том, что мне сейчас плохо, и в том, что скоро будет хорошо, и в том, что явлюсь перед ним. И в том, что стою здесь, и буду здесь стоять, доколе воля Его. Ныне и присно и во веки веков. Аминь.
Семь мудрецов
Раннее утро. Солнце еле-еле поблескивает из-за облаков. Не прячется за них, а знай себе мерцает, как стробоскоп на дискотеке. Внезапно темнеет, столь же внезапно светлеет, только музыки не хватает. Улицы кишат людьми. Все слаженно движутся в одном направлении – к центру Тбилиси, к площади Свободы, будто демонстранты либо крысы, зачарованные сказочной свирелью. Не торопясь, размеренным шагом, разве что не в ногу. Впрочем, не слышно ни лозунгов, ни призывов. Дети несут на нитках черные лакированные шары, которые блестят, будто отлитые из пластмассы. Шары странным образом вибрируют, словно в каждом из них засело по существу, которое вот-вот проломит скорлупу и выберется наружу.
Нитки действуют как тонкий кабель, их вибрация передается детям, от детей – взрослым… И вот уже люди, асфальт, деревья, дома, солнце – все слаженно вибрирует, в унисон с воздушными шарами.
Все молчат, слышны только дыхание и топот ног. Мало-помалу я распаляюсь. Отбросив смущение, начинаю нагло протискиваться сквозь толпу, расталкивая локтями и отдавливая ноги всем, кто попадется мне на пути. Я собираюсь опередить их всех. Толкаюсь самым бессовестным образом, но никто не останавливает и не бранит меня. Нехотя, но уступают дорогу. Расступаются, оставляя для меня узкий коридор.
Бросаюсь бегом. Сначала несусь сломя голову, но вскоре, сообразив, что бежать еще долго, притормаживаю. Стараюсь выровнять дыхание, удержать ритм, как и положено на больших дистанциях. Если не ошибаюсь, в этом деле знают толк эфиопы.
Вопреки ожиданиям коридор очень быстро кончается, и я влетаю в образованный людьми круг. Останавливаюсь. Когда-то здесь стоял памятник Ленину.
Окружающие беззастенчиво рассматривают с головы до пят. Почти все одеты в долгополые пальто серовато-зеленого цвета. Кое-где видны и черные. Поздняя осень на дворе, но дети почему-то одеты по-летнему. Все, как один, в коротких лиловых штанишках и платьях, белых гольфах до колена и бежевых сандалиях. Никто не издает ни звука. Над головами реют черные воздушные шары. И все чуть заметно вибрирует… или мерцает, как изображение на экране издыхающего телевизора.
Я один в центре круга. Еле дышу. Дрожат колени. Весь в поту. Мокрая рубашка липнет к телу. По-прежнему ни звука. Должно быть, от меня чего-то ждут. Я и сам понимаю: надо сказать хоть что-нибудь. Хотя бы из вежливости.
Между тем в толпе поднимается легкий переполох. Мужчины отступают в стороны и пропускают какого-то типа среднего роста. Пританцовывая, он вступает в круг и становится рядом со мной. Его тонкие аргентинские усики кажутся пририсованными карандашом. Лицо выбелено, как у гейши. На губах – легкий мазок помады. Несмотря на все ухищрения, сразу узнаю в нем одного из семи мудрецов[1]. У него грустное лицо, но красивые глаза – большие, черные, беспокойные. Как опытный конферансье, он потирает руки, откашливается в кулак, прочищает горло. Ничего особенного – все по Станиславскому…
На нем черные лакированные и блестящие, как клавиши рояля, туфли. Фалды фрака свисают чуть не до земли. Он отвешивает мне фальшиво-почтительный поклон, потом отворачивается и кланяется на все четыре стороны света. Будто здоровается не с публикой, а с полюсами Земли. Все смеются, кроме меня. Не понимаю, что смешного в этом идиотском водевиле. Отовсюду несутся ободряющие выкрики. Мудрец поднимает руку, пытаясь унять публику. Жеста оказывается достаточно, шум стихает.
– Дамы и господа, – смерив меня своим умудренным взглядом, он снова оборачивается к публике. – Кто из вас без греха, пусть первый бросит в него шар!
Его последние слова тонут в визге толпы. От смеха надрываются все, от мала до велика. Старухи прикрывают беззубые рты носовыми платками, их отвислые индюшачьи подбородки омерзительно подрагивают. Мужчины фыркают и раздувают ноздри, как жеребцы. Кто-то колотит по асфальту тростью, не в силах сдержать чувств. Дети покатываются от хохота, держась за животы. Сотни черных шаров устремляются в небо. Солнце по-прежнему мерцает, как неисправная неоновая трубка. У какого-то старика изо рта выпадает зубной протез и принимается скакать по асфальту, как в комиксе. Мудрец тревожно озирается, опасаясь протеза, и скрывается в публике.
Круг понемногу сужается. Не переставая хохотать, люди сходятся вокруг меня. Все ближе и ближе. Обступают со всех сторон. Это уже не публика. Это черт знает что – цунами, тайфун, а не толпа. Никто не смеется, даже не смотрит на меня. У всех тяжелые, утомленные лица. Липнут со всех сторон. Дышат мне прямо в лицо. Вот-вот раздавят. Или сварят, как паровую котлету.
– Двери закрываются, – объявляет кто-то педерастическим голосом. – Следующая станция «Авлабар».
Двери и впрямь закрываются, с визгом и грохотом. Локомотив тяжело трогается, набирает скорость. Несется в туннель так, что закладывает уши. Стук колес, скрип и вибрация вагона успокаивают. В тяжелом воздухе смешиваются запахи пота, грязи и лука. Лампочка окончательно гаснет, опускается темнота. Время от времени сквозь запотевшие окна вагона проскальзывает тусклый луч от плафонов на стенах туннеля. На потолке танцуют странные контуры, как в театре теней.
Едем долго. От долгого стояния немеют ноги, почти их не чувствую, будто их ампутировали. Не успеваю подумать, что ехать мы будем вечность, как вдруг поезд с чудовищным скрежетом резко тормозит.