Алексей Синиярв - Буги-вуги
— Богатая Мальвина.
— Толковая коза, — мечтательно напел Минька. Он взял чайник и пошел в коридорчик, чтобы набрать воды из крана. — Была, — сказал он оттуда трезвым голосом. — Как-то, значит, в Аквариум зашел, — продолжал он, — взял кружечку, пью себе. Мужик за столик подошел, тоже пиво сосет. Здоровый такой кабанюра, в дверь не пролезет. Руки, что у меня ноги. Попил он пивка и говорит мне: «Это ты, что ли, поганец, с моей бабой трёшься?» Я охуел. Стою, ни жив, ни мертв, в яйцах щекотно. «Смотри, гаденыш, поймаю — из окошка выкину». А ведь там, Серый, девятый этаж, — Минька положил руку на сердце.
— А если он знает, чего тогда кралю свою?.. Взял бы пополам да надвое.
— А она его не боится. Посылает подальше. И всё. Ты же ее видел.
Я пожал плечами. Ну, видел. И что?
— Симпатичная вообще-то мормуленция.
— А он на хлебозаводе работает, урод. Ты бы только поглядел — по нему же видно — темный, как земля. Ему меня всё равно что клопа задавить — душу вынет и рукавичек нашьет. Я тогда решил: надо ку-куруку-ку, умывать ноги. Я нутром почувствовал, — Минька мелко постучал себя в грудь, — убьёт. И не поморщится. А ее, суку, не тронет. Ну я и потихонечку завязал с ней — то, да сё, да некогда — отпизделся. Недели три не встречались. А вчера вечером она в общагу приперлась.
— К нам?
— Ну да. Ты как раз у Лёлика был. А я спать лег. Слышу — стучится кто-то. Стучит и стучит. Ну что ты будешь делать! Вышел прямо в трусах — она стоит. «Что не заходим, кобелино иваныч?» Кирнутая уже, блестит, как Эйфелева башня. Я ей говорю: «Мужик твой убить обещал». Смеется, зараза: «Вот уж не думала, что ты такой трусишка. Пойдем, Мишенька, пойдем, сладкий мой. Он сегодня в ночную, назавтра только объявится». Когда, спрашиваю? Полвосьмого, говорит. Я ей умом, паскуде — давай здесь, у меня. Нет — уперлась и всё. Барана безмозглая. Ну, ладно. Рви малину, руби смородину! Пошли. Раз зовет — шурупит, наверно, своей бестолковкой, чтоб всё нормально было. Все дела, бутылочку расстегнули, тарики-татарики, тыщу за одну ночь. Просыпаюсь. Глядь на будильник — ёёёёёё… Сердце петухом зашлось — без пяти восемь! У меня волосы там и там встали дыбом. Я же его на шесть ставил! Не слышал! — ужаснулся Минька. — Эта дрыхнет, хоть бы что. «Лежи, — говорит спросонья, — мы ему не откроем». Ага, не откроешь такому. Он так не откроет! Вскочил, майку в пакет, трусы в карман, нырь в джины, рубашку накинул, хвост в зубы, пятки за уши, и прямо в носках на последний этаж лётом. По крыше перешелестел, через соседний подъезд спустился, и бегу, бегу, остановиться не могу. Через два квартала гляжу — туфли-то в руках, ибаный в рот. До Герцена добежал, левой пяткой перекрестился от радости. Вот, Серый, история, — скривился Минька. — А ведь выкинул бы, — убежденно сказал он. — Точно выкинул бы. Из окошка! Я! Чув! Ству! Ю!
Н-да, наша доля и опасна и трудна — могут и ноги выдернуть ни за понюх подмышки. А с другой стороны, сам виноват — нехер с замужними, ячейку разрушать.
Институт сегодня загнули. У Мини настроения нет, мне тоже за пять лет упёрлось.
Сходили в блинную. По двойной порции мясных взяли со сметанкой. Оно, конечно, мясные — одно название. Да и какое там мясо? Ухо-горло-нос, жопа, писька и хвост. Мясом пахнет и ладно. А на большее ты не рассчитывай.
По проспекту пошаркались. В «Букинист» зашли — нет ли хорошего чего. Прошлый раз «Иностранной литературы» прикупили аж три журнала шестилетней давности: в одном сценарий фильма где музыка Пинкфлойдовская — «Забрийски Пойнт», в другом Мигель какой-то, но не слабый, вещь называется «Когда хочется плакать, не плачу», и что-то женское — «Немного солнца в холодной воде».
Не то что мы читари какие, эстетствующие. Нет. Так. Иногда. Не газеты же читать.
Вот тут, на днях, Минька в нашем киоске, что на Герцена, сентябрьский номер «Иностранки» прикупил. Взял, говорит, чисто из-за названия: «Регтайм». Начало с продолжением. А вещь вполне. Теперь окончание ловить надо, десятый номер, а то ни вашим, ни нашим.
Кстати, если кто полагает, что регтайм — это от «разорванного времени», как в «Ровеснике» пишут, уверяю, будет категорически не прав. Для салунного разговора куда как лучше подходит приглушенный звук, для достижения которого, фортепьяно накрывали тряпкой. От тряпки — «рег» и пошел регтайм. Против эрудиции не попрёшь.
Вернувшись, чайку заварили грузинского — веников распаренных. Интересно, куда они настоящий чай девают? На базаре вроде бы не продают. Непонятно.
От нечего делать в стишки поиграли. По всем прогнозам, на филологическом языке такие конструкции свои яркие названия имеют, но нам сии обозначения как-то далёко, высоко, око-ёко. Для нас — в стишки. Мой самовар, куда хочу, туда и поставлю.
А суть такова: каждый пишет четыре пары рифм и на отдельных листочках два-три поэта, из классиков, естественно. На заданные рифмы надо написать творение. Которое стихо. Но не просто абы так, а в образе и подобии того, кого из шапки вытащишь.
Когда таким словоблудием на лекциях по научному коммунизму страдаешь, время быстро летит. Так что, опыт есть, как говорит Жванецкий, что у Лёлика на пленке 500-метровой, да еще и на «девятке».
Мои рифмы для Миньки: Христос-водосос, водка-селедка, свекровь-любовь, сестра-бра.
Он для меня: понос-навоз, ложка-вошка, слова-дрова, флик-фляк — краковяк.
Этому оболдую Есенин достался, я Маяковского вытащил.
Ну и…
Минька:
Я помню крестьянскую хатуВ углу потемневший ХристосВеселого пса и лохматогоПо кличке смешной — «Водосос»
Лучина трещит, спотыкаясьВ углу притаилась свекровьКартошка, селедка и водка —Какая тут к черту любовь!
В душе моей нету покояВсю жизнь мне сломала сестраСпросив, что значит такое,Странное слово «бра»?
А вот что у меня выскреблось:
Я в топку сердца мечу словаОгню есть чему поживитьсяДля дела такого нужны не дроваНе то, что в лесу родится.Слова сыплют искрами — флик да флякПламя в груди томитсяПойду по комнате плясать краковякА то как бы чувств не лишиться.Обед — две морковки.Итог: понос.Сижу петушком, но не мучаюсьВедь я языком счищаю навозС голодных московских улиц.За рамой сутулится потный день,Буржуй в «Окнах РОСТа» как вошкаА я бы сейчас оленя съел.Двое в комнате: я и ложка.
Потом придавили до семи, а там и стемнело. Бездарно день прошел. А когда целый день дома, я заметил, постоянно жуёшь. Оно, конечно, и в другое время, насчет пожрать — пожрать нам только покажи. Но если дома, то как у чукчи — осень кусать хоцеца. Подай и всё тут. Вот и метёшь. К вечеру, обычно, ни хлеба, ни маргарина. Ни, тем более, супчика из пакета. Песня вся, песня вся, песня кончилася. А к вечеру самый кризисный момент. Как у щук весной.
Бывало, признаюсь, из топорища спроворим. Арифметика тут такая: идешь по знакомым (сначала) худосранским сиротой: «Мы тут супчик затеяли, спохватились, а лучок кончился, не будет пару штук?» Варианты: хлебец, картошечка, лавровый листок, и те де. И по всем комнатам подряд. Где даже и сальца ухватишь шматок.
Но вечно с протянутой рукой не походишь. На хуй нищих, Бог подаст.
Вот тут-то и спасает студентика «деповка». Благо переулками-закоулками да шустренько, минут десять, а через пути спотыкачем и всего-то ничего.
— Тётенька одна шла вот так же вечерочком, — повествует Минька, — несла машинисту своему узелок на посошок. Ступила на стрелку, а стрелка «щелк», а ножка там и состав катит. Диспетчеру ж не видно, кто на путях шоворкается. Написано же: не ходи! Тетка орать. А куда орать? Ори не ори — ночь! Ногу дёрг-дёрг. Ни хуям-с. А поезд едет, колёсами стучит[28]. Помирать тоже не больно-то. Зубками ножку — раз! Только хрупнула. Теперь на костыликах скочет.