Андрей Ханжин - 23 камеры
Как бы там ни было, особенно сильных гадостей, таких гадостей, с карьерными последствиями, они друг другу сделать не смогли, и каждый дожидался своего часа.
Роман зека и лагерной учительницы находился в апогее!
Рыжий опер чувствовал, как легавая, что в этом романтическом происшествии должно быть нечто, откуда можно было бы прыснуть ядом в кабинет капитана Григорьева, но он не мог нащупать действительной связи и решил действовать напролом. Вызвав меня к себе в кабинет, находившийся в торце здания столовой, Рыжий принялся увещевать меня, как Шехерезада, обещая ходатайство об условно-досрочном… что слышал я уже много раз (у лагерных оперов поразительно схожие приемы вербовки. Наверное, все эти фразы написаны в их оперативном учебнике, который они заучивают на курсах повышения), так вот, мне обещалась возможная свобода, в обмен на собственное признание в том, что капитан Григорьев брал взятку у моей матери. Про освобождение Рыжий, конечно врал. Но и рассчитывал он на другой козырь, который и выложил в полушутливой форме, но с твердым намерением получить желаемое. По его версии получалось, что я и Зинаида Николаевна, во время школьного ремонта, в кабинете биологии… И что у него, у Рыжего, есть неопровержимые доказательства в виде свидетеля, который готов изложить свои наблюдения в письменном виде и тогда он, Рыжий, будет просто обязан дать делу ход… Короче! Как и положено, в таком случае приличному человеку, я послал его на хуй. Получил, как и положено, поддых, (но не сильно, — боялся Рыжий встречного заявления), и отбыл. А через два дня рыдающая преподавательница основ Советского законодательства, рассказала мне, что некий мерзавец написал про нас какую-то кошмарно-извращенную кляузу, и сообщила фамилию того писателя.
Я не агрессивный человек. Просто иногда бываю очень злым и очень энергичным. В такие моменты я совершаю разнообразные открытия. Так я узнал, что добротный армейский табурет, дает крен в ножках после четвертого удара по человеческому туловищу и, частично, голове, а после шестого, максимум, седьмого удара разлетается на составные части, с условием, что бьющий не кузнец, а среднеразвитый разозлившийся юноша.
Сидя на (деревянном!) полу и прислонившись спиной к блокирующей дверной решетке своей семнадцатой камеры — Бобровского карцера, я мог бы думать о том, что наказание только тогда действительно, когда оно подтверждено настоящим раскаянием. Но если раскаяние вправду искреннее, то и в наказании отпадает смысл. Тогда оно становится расправой в назидание… Позже я нашел в сочинениях Татьяны Набатниковой описание границы между моралью и правом. А тогда, в ту камерную ночь, я мог бы выстраивать бесконечную кривую, стремящуюся к точке полной ясности, к точке, где сходятся все линии, прочерченные человечеством с момента его возникновения. Потому, что человек всегда стремится к тому, что он считает для себя лучшим. И если он успевает просто физически дожить до того момента, когда желудок и половой орган пресыщаются физикой, химией и механикой однообразных наслаждений, то наступает период сперва мыслительных, а потом осознанно духовных исканий. Хотя и здесь все начинается с экспериментов… И если не можешь решиться, то жизнь бросает в тюрьму, как в воду, — плыви.
Камера. Одиночная камера. Непрекращающийся диалог с самим собой. Делаешь шаг, оглядываешься и говоришь себе невидимому, но более реальному, чем вертухай за дверью, говоришь, что там, за стеной, нет уже никакой Бобровской ВТК, нет ни рыжего опера, ни учительницы права, ни разбитой табуретки. Не все ли равно: кончилось или совсем не существовало! Остались лишь переживания утраты… И что потеряно на этот раз? Все тоже: вера в людей. Значит, стал еще слабее. Значит, сделан еще один шаг к ничтожеству. Трус спасается бездушием и жестокостью, принимая этих бесов за терпение и мужество. Табуретка об голову… Это тот же побег от действительности. Почти предательство. Разрешение всех вопросов, кроме вопросов к самому себе. И если на этом поступке строить дальнейшее мировоззрение, то вырастает урод. Или уже вырос и начал действовать?
Откуда вести отсчет и что принимать за ошибку? Каждая жизнь — краткая история всей цивилизации и конец предсказуем… Но ведь важна именно жизнь! А для нее нужна радость, а радость — в победах, и высший кайф — победа над собой вчерашним, над тем собой, за которого бывает стыдно в короткие мгновения ясности. О таких победах всегда молчат — они духовны. А табуретку нужно было разбить об рыжую голову опера. Тогда бы не было этих мучительных бесед с самим собой, тогда бы спал на этом деревянном полу как младенец и видел бы во сне плывущего в пироге Гайавату.
На следующее утро мне исполнилось восемнадцать лет.
18
Как методично и безжалостно поедают нас черви оправдания. Я говорю «мы», «нас», потому что еще боюсь прикоснуться к моменту личной ответственности. Боюсь кошмара собственного облика. Бегу в столыпинский вагон, уклоняясь от хрипящих псов на рвущихся брезентовых поводках алма-атинского конвоя, и прячусь в клетке железнодорожной тюрьмы… Заперт снаружи! Свобода!
Человеческая жизнь похожа на гигантский лабиринт с бесчисленным количеством вариантов его прохождения, при том, что вход и выход всегда находятся в одном и том же месте. Суть этой странной игры заключается в том, что каждый должен вернуться туда откуда вышел, к своему началу, в первичное небытие. Увы, это удается лишь единицам… Может быть, этот выход и есть тот пресловутый свет в конце тоннеля, который видят многие погибающие на ложном пути… Что же остается тем заблудившимся, кто запутался в клубке решений, замкнулся в тупиках, остановился на привал, да так и остался жить на этом месте навсегда? Для чего мы входим в этот темный лабиринт жизни?.. Нас просто родили женщины, подчинившись биологическому инстинкту. Просто забеременели и просто родили. И мне хочется сказать что-то такое, успокаивающее совесть, что-то о высшем и неведомом предназначении, почти миссии! Но я оглядываюсь по сторонам, потом заглядываю в самого себя и понимаю, что в настоящий момент мне совершенно безразлично кто и зачем вошел в лабиринт. Сейчас я даже не знаю, что смерть это не выход. Иду на ощупь, чувствую рядом идущих, спотыкаюсь, падаю, пытаюсь подняться и упираюсь руками в стену, на которой какой-то безымянный предок нацарапал гвоздем «этот путь ведет в никуда». Значит, кто-то уже пытался осознавать себя на этом неверном пути. Значит, есть смысл этого слепого блуждания! Ну хотя бы в том, чтобы вырезать надпись в камерной извести «Вернись на один год назад и поверни вправо»… Но я уже думал об этом в другой камере и додумался до неизбежности… Неужели только в неволе я способен искать выход, как единственный жизненный смысл? Так ведь можно и на религию нарваться. Но и на месте стоять нельзя: Может понравиться то, что видишь — груда костей под ногами, загаженная пещерка, консервные банки, разорванные книги, крошки хлеба и дом, строящийся для того, чтобы в нем умереть.
Переполненные камеры штрафного изолятора — ШИЗО — вонью и матом приветствовали мое вступление в официальную взрослую жизнь.
Поселок Бор, как и Бобров, тоже находится в Воронежской области. В принципе, весь поселок, это несколько домов вокруг зоны общего режима и, естественно, что в домах этих проживают те, кто имеет конституционное право ночевать за забором и без конвоя. То есть, так называемая, администрация колонии. Вертухаи, короче. Поселок маленький, а зона, по черноземным меркам, большая, специализирующаяся на изготовлении мебели. Мебель — прикрытие. На самом деле зона специализировалась на превращении деревенских пьяниц, с дуру укравших соседскую живность, в организованных бандитов, которые, кстати, вскоре понадобились энтузиастам первичного накопления… Об этом не здесь. Здесь — только о тюремной романтике!
Система самоопределения была проста, как светофор. Выгруженный из столыпинского вагона этап, строили в колонну по четыре и заводили в зону. Сразу после шмона, обобранных зеков поднимали в штаб, находившийся над лагерной столовой вторым и третьим этажами, где происходила процедура поименного ознакомления.
Вновь прибывший входил в кабинет с двумя дверями и в зависимости от собственных убеждений, после короткой беседы с начальником колонии и его замом по режимно-оперативной работе, выходил направо или налево. Убеждения проверялись просто. На столе лежала бумага, которую предлагалось подписать всякому входящему. Бумага представляла собой краткий перечень обязательств, с пунктами типа: «Обязуюсь сообщать представителям администрации о совершенных и готовящихся нарушениях режима содержания, если таковые станут мне известны». И остальное в том же духе. Подписавшие эту сучью декларацию получали звание «активиста» или, в простонародье «козла» и выходили в правую дверь — сразу в жилую зону. Не подписавшие отправлялись налево, где после короткого, но жестокого избиения, перемещались в карцер, отбывать свои первые пятнадцать суток. И, поскольку у меня этих суток набралось больше, чем дней проведенных вне карцерных стен, я приступаю к описанию штрафного изолятора, в корне изменившего мое представление о земной жизни.