Чарльз Диккенс - Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
— Джентльмены, кто уже представился мистеру Чезлвиту, проходите, не задерживайтесь!
Но даже и после того, как некоторые ушли, не сделалось легче; ибо тут явилась целая процессия джентльменов, причем каждый из них вел под ручку двух дам (точь-в-точь, как хористы перед исполнением английского национального гимна, когда в театре присутствует король), — и каждая новая тройка являлась с непочатым запасом наглости и с намерением оставаться в зале до последней минуты. Если они заговаривали с Мартином, что случалось довольно редко, то неизменно задавали одни и те же вопросы, одним и тем же тоном, без всякого стеснения, или деликатности, или уважения, точно он был каменный истукан, купленный, оплаченный наличными и выставленный в зале ради их развлечения. Но после того как мало-помалу разошлись и эти посетители, стало не лучше, если не хуже; тут уж осмелели мальчишки и, ворвавшись целой кучей, повторили все, что делали взрослые. Появились, кроме того, какие-то бестолковые личности, которые, попав в комнату, слонялись из угла в угол, как тени, и не знали, как оттуда выйти, — до того даже, что один молчаливый джентльмен с тусклыми рыбьими глазами и одной единственной пуговицей на жилете (металлической, очень большой и очень блестящей) стал за дверью и стоял там, как часы, после того как все остальные разошлись.
Мартин так устал от жары и беспокойства, что с удовольствием упал бы на пол и не вставал, если бы только над ним сжалились и оставили его в покое. Но так как письма и записки с угрозами разоблачить его перед всем обществом, если он не примет авторов, сыпались на Мартина градом, и так как все новые посетители являлись к нему, пока он пил кофе у себя в номере, и даже преданный Марк не в силах был их выпроводить, Мартин решил улечься в постели. Не потому, чтобы он считал постель надежной защитой, но чтобы испробовать все средства до последнего.
Он сообщил о своем намерении Марку и уже собирался улизнуть, как вдруг дверь быстро распахнулась и вошел пожилой джентльмен под руку с дамой, которую никак нельзя было назвать молодой, — насчет этого не могло быть сомнений — и трудно было бы назвать красивой — но это уже дело вкуса. Она была очень высокого роста, держалась прямо, и ни в лице ее, ни в фигуре нельзя было заметить ни малейшего намека на мягкость. На голове у нее была большая шляпа из соломки с такой же отделкой, похожая на соломенную кровлю работы неопытного мастера; в руке она держала громадный веер.
— Мистер Чезлвит, если не ошибаюсь? — осведомился джентльмен.
— Да, это моя фамилия.
— Сэр, — сказал джентльмен, — я тороплюсь, времени у меня мало.
„Слава богу!“ — подумал Мартин.
— Я возвращаюсь к себе домой, сэр, — продолжал джентльмен, — с обратным поездом, который отправляется сию минуту. Слово „отправляется“ неизвестно в вашей стране, сэр!
— Ну как же, известно, — сказал Мартин.
— Вы ошибаетесь, сэр, — возразил джентльмен весьма сурово. — Но оставим эту тему, чтобы не задеть ваших предрассудков. Миссис Хомини, сэр!
Мартин поклонился.
— Миссис Хомини, сэр, — супруга майора Хомини, одного из лучших умов нашей страны, и принадлежит к цвету нашей аристократии. Вы, наверное, знакомы, сэр, с сочинениями миссис Хомини?
Мартин не мог этого сказать.
— Вам предстоит многое узнать и многим насладиться, сэр, — сказал джентльмен. — Миссис Хомини едет погостить до конца осени к своей замужней дочери в Новые Фермопилы, в трех днях пути от Эдема. Майор и все наши сограждане будут очень благодарны вам за внимание, оказанное в дороге миссис Хомини. Миссис Хомини, позвольте пожелать вам спокойной ночи и приятного путешествия, сударыня!
Мартин не верил своим ушам; но джентльмен ушел, а миссис Хомини уселась пить молоко.
— Совсем замучилась, скажу вам! — объявила она. — В вагоне трясет так, будто под рельсами полно коряг и колод.
— Коряг и колод, сударыня? — повторил Мартин.
— Ну, вы, кажется, не понимаете, что я говорю, сэр? — сказала миссис Хомини. — Боже мой! Подумать только! Неужели!
Надо полагать, что эти выражения, как будто настоятельно требовавшие ответа, нисколько не нуждались в нем: ибо миссис Хомини, развязав ленты шляпы, объявила, что пойдет на минуту снять ее и сейчас же вернется.
— Марк! — сказал Мартин. — Ущипните меня! Сплю я или нет?
— Зато миссис Хомини не спит, сэр! Как раз такая женщина, сэр, которая не смыкает глаз ни днем, ни ночью, все думает о благе отечества.
Больше им поговорить не удалось, ибо миссис Хомини опять вплыла в комнату, держась очень прямо, в доказательство своего аристократического происхождения, и сжимая в руках красный бумажный платок, быть может прощальный дар майора Хомини, этого лучшего из умов страны. Она сняла шляпу и теперь явилась в чепце высокоаристократического фасона, завязанном под подбородком, — этот головной убор так дивно шел к ее физиономии, что даже покойный Гримальди[72] не мог бы произвести такого эффекта, появившись в чепце миссис Сиддонс[73].
Мартин подал ей стул. Он хотел вернуться на место, но при первых же ее словах прирос к полу.
— Скажите, пожалуйста, сэр, — начала миссис Хомини. — Из каких вы?
— Боюсь, что я очень устал и плохо соображаю, — отвечал Мартин, — но, честное слово, я не понимаю вас.
Миссис Хомини покачала головой с грустной улыбкой, говорившей очень ясно: „Даже язык искалечили в этой старой Англии!“, и прибавила, снисходя к его низкому умственному уровню:
— Где вы воспитывались?
— О, — сказал Мартин, — я родился в Кенте.
— А как вам нравится наша страна, сэр? — спросила миссис Хомини.
— Очень нравится, — отвечал полусонный Мартин. — То есть… по крайней мере… да, ничего себе, нравится, сударыня.
— Большинство иностранцев, а особенно англичан, очень удивляются тому, что видят в Соединенных Штатах, — заметила миссис Хомини.
— У них на это есть весьма основательные причины, сударыня, — сказал Мартин. — Я сам никогда в жизни так не удивлялся.
— Наши учреждения развивают ловкость в наших согражданах, — заметила миссис Хомини.
— Увы, это голая истина, которая видна даже самому близорукому человеку, — сказал Мартин.
Миссис Хомини как философ и писательница могла переварить все что угодно, но эта грубая, неприличная фраза оказалась даже и для нее слишком сильной. Разве можно джентльмену, сидящему наедине с дамой, хотя бы и при открытых дверях, говорить о голой истине!
Хоть миссис Хомини и была женщина высокого ума и ни в чем не уступала мужчине, однако она не скоро собралась с духом для продолжения разговора. Но миссис Хомини много путешествовала. Миссис Хомини писала обозрения и критические разборы. Миссис Хомини постоянно печатала в одной популярной газете письма из-за границы с обращением: „Моя дорогая X.“ и за подписью: „Мать Современных Гракхов“[74] (разумея под Гракхами свою дочку, замужнюю мисс Хомини), где негодование изображалось прописными буквами, а сарказм курсивом. Миссис Хомини смотрела на Европу глазами ярой республиканки, только что выпущенной из образцовой американской печи, и могла целыми часами говорить и писать на эту тему. Поэтому миссис Хомини, собравшись с силами, всей тяжестью обрушилась на Мартина и, пользуясь тем, что он крепко уснул, измывалась над ним как хотела, к полному своему удовольствию.
Не так важно, что именно говорила миссис Хомини, важно то, что она была ходячим рупором целой группы своих соотечественников, которые на каждом шагу обнаруживают такое же полное непонимание великих принципов, создавших Америку, как любой дикарь и невежда в ее законодательных собраниях. Доведя свою родину до того, что ее презирают все честные люди, они посягают на права еще не родившихся наций, более того — на самый прогресс, но даже не понимают этого! А если и понимают, то сокрушаются об этом столько же, сколько свиньи, которые валяются в грязи на их улицах. Они думают, что кричать другим народам, коснеющим в беззаконии: „Мы не хуже вас!“ (не хуже!) — достаточная защита и оправдание для республики, только вчера пустившейся в свой славный путь, а сегодня уже до того искалеченной, до того изъеденной язвами и болячками, оскорбительными для глаз и не поддающимися исцелению, что лучшие друзья с презрением отворачиваются от мерзкой твари. Они думают, что если их предки провозгласили и завоевали независимость, не пожелав преклониться перед порочным и гнилым общественным строем, не пожелав отречься от правды, то им можно творить зло, отойдя от добра; или самодовольно почивать на лаврах, глумливо твердя, что и у других храмы тоже из стекла и в них также можно бросать камнями, одним этим доказывая, что они недостойны своих предков, — и доказывая так красноречиво, как если бы все грязные плутни их штатов — не уступавших монархиям по развращенности нравов — были собраны воедино, чтобы обличить их.