Кодзиро Сэридзава - Умереть в Париже. Избранные произведения
И она была права — мы, пересиливая голод, как избавления ждали у ворот дома, когда он вернётся. Помню, как при этом до нас доносились запахи из лавки, торгующей жареным бататом на соседней улице, заставляя непроизвольно принюхиваться. Чаще всего бабушка подкладывала в мешок скрученный бумажный пакетик охинэри[91] с серебряными монетками. Мама с благодарным поклоном приподнимала пакетик обеими руками, после чего посылала меня сбегать в лавку за жареным бататом.
И теперь не могу забыть, какими невыносимо долгими казались минуты, пока жарился батат, и как обидно было слышать издёвки уличных женщин:
— Надо же — дочка Небесного Дракона покупает жареный батат! Не иначе как кто-то пожертвовал на храм деньги.
От такой нищенской жизни и Сэйити, и я не были похожи на рослых и статных родителей, мы выглядели жалкими заморышами, и только Вы, живя у бабушки с дедушкой, были так же прекрасно сложены, как и отец. Уже по одному этому можно себе представить образ жизни, который мы тогда вели. Когда мы с братьями, не в силах заснуть от голода, прижавшись друг к другу, слушали мамины рассказы о лишениях, выпавших на долю Основательницы учения, или интересные истории из "Записей о деяниях древности", это было нашей духовной пищей, но — увы! — не могло быть пищей телесной.
Как раз в это время в веру обратилось богатое семейство Ёнэкава, чьи сверкающие белой штукатуркой склады рядами выстроились напротив станции. В городке их уважали, но из-за того, что у них в роду была чахотка, все их сторонились.
Мужчины в их роду все перемёрли, и их осталось только трое: семидесятилетняя бабушка, сорокалетняя мать и её единственная дочь. Когда от этой пятнадцатилетней дочери с больной грудью отказались врачи, мама стала после работы ездить к ним, чтобы помогать ухаживать за больной. Это и стало причиной их обращения к вере.
Родителей, конечно же, обрадовало, что в общину вступило родовитое семейство, принадлежавшее к городской элите, — ведь тогда нас презирали даже продажные женщины. Той весной отец в очередной раз отправлялся для проповеди в Одавару, а оттуда в Мидзусаву в районе Осю. В то время у него не было денег даже на поезд до Одавары, а потому через перевал Хаконэ ему нужно было идти пешком. Сэйити это всерьёз заботило, и он сказал, протягивая отцу ножик, которым пользовался на уроках труда:
— Если встретятся злодеи, можно им защищаться.
Я и теперь отчётливо помню всё это. Мы с Сэйити не знали тогда, что отец, ранним утром стоящий у порога в гетрах и соломенных сандалиях, с холщовой сумкой в руках, едет в Осю на средства, добровольно пожертвованные верующими Одавары, и, воображая, как он пешком идёт до городов Осю, известных нам по урокам географии, мы вдвоём в тот вечер, вооружившись школьными картами, измеряли по ним его путь. Поскольку, отправляясь в миссионерские путешествия в такой экипировке, отец часто не возвращался и по три месяца, и по полгода, мы были просто уверены, что он ходит пешком.
Но ни отца, ни мать нисколько не тяготили эти длинные путешествия и необходимость сохранять собственный дом, так что до момента отъезда отца родители продолжали обеспокоенно обсуждать глазную болезнь дочери Ёнэкавы. Когда отец стал давать подробные наставления о том, как нужно получать "прорицания" относительно глаз, мама на прощанье уверенным тоном успокоила его:
— Если в конце концов ничего не поможет, я дам обет пожертвовать Богу свой собственный глаз.
Уже в течение некоторого времени мама каждый день после окончания вечерней службы навещала семью Ёнэкава, чтобы ухаживать за дочерью, у которой болел глаз, и "передавать ей Благодать", но перелома в болезни всё не наблюдалось, так что отец неоднократно замечал:
— Они люди состоятельные, излишне доверяют врачам, а это только вредит делу.
Или же:
— Поистине всё это богатство — прах, а потому, пока они не покаются и не захотят хотя бы немного поделиться с бедными, спасения им не видать.
Мама же, помню, всякий раз на это отвечала:
— Нет, не надо требовать от них невозможного. Это мне не хватает истинной веры.
Она и после отъезда отца продолжала каждый вечер ходить к Ёнэкаве. Оставшись дома, я укладывала младших братишек спать, ждала, когда она вернётся, и тогда могла судить о состоянии больной по выражению маминого лица.
Однажды мама возвратилась поздно ночью и, обессиленно присев на край разостланной по всему полу постели, кажется, тяжело вздохнула. После некоторого молчания она пробормотала про себя фразу из священных песнопений Кагура:
— "Да, недоступное врачам — во власти Божьей".
Поднявшись, она заглянула в лицо каждому из спящих детей, коснувшись их лбов ладонью, а потом снова направилась к выходу.
Я, притворившись спящей, внимательно вглядывалась в её расстроенное лицо; наконец мне стало настолько не по себе, что я неожиданно крикнула:
— Мама, ты куда?
Она, вздрогнув, обернулась и, увидев, что я приподнялась на постели, с неуверенностью, которую выдала дрожь в голосе, сказала:
— Ладно, успокойся и спи. От дочери Ёнэкавы врачи отказались, я схожу попрошу Бога помочь ей, вот и всё.
Вернувшись к моей постели, она зашептала, боясь разбудить мальчиков:
— Доченька, тебе уже двенадцать, и ты поймёшь, о чём говорит мама. Ты ведь слышала о том, как Основательница учения, чтобы спасти чужих детей, пожертвовала Богу двоих собственных. Помогать людям — значит принимать на себя их беды, понимаешь? Если ты не готова в такой степени жертвовать собой, ты не можешь просить Бога о помощи, вот в чём дело. Понимаешь, чего хочет мама?
И хотя смысла слов я не поняла, их печаль и значительность так пронзили всё моё существо, что я кивнула с предельной серьёзностью, борясь с неизвестно отчего нахлынувшими слезами.
Стараясь не шуметь, мама стремительно вышла и долго не возвращалась. Наверное, она клала земные поклоны перед алтарём в безлюдном храме, моля Бога о прозрении болящей. Вслушиваясь в дыхание спящих братьев, я в одиночестве с тревогой думала о маме, по-детски перетолковывая смысл её слов.
Историю о том, как Основательница учения, спасая жизнь чужого ребёнка, принесла в жертву двоих собственных детей, я с малых лет, ещё не понимая её глубокого смысла, знала наизусть, а потому с детской непосредственностью вывела из этого заключение по аналогии: для спасения глаза девушки мама тоже собирается пожертвовать глазами своих детей. А поскольку для исцеления болящей необходимы девичьи глаза, то они могут быть только моими собственными. Самостоятельно придя к такому выводу, я, как это ни странно, совершенно не опечалилась.
Со следующего утра, уверенная в своей будущей слепоте, я слушала разъяснения учителя зажмурившись, то и дело закрывала глаза по пути домой из школы, и чтобы впрок наглядеться на небо, задумчиво рассматривала его, задрав голову у речушки во время промывания бумажной массы.
А мама после этого три ночи провела в молитвах Богу и, как я потом узнала, каждый вечер навещала дом Ёнэкавы и тщательно слизывала с глаз девушки гной.
Не знаю, в чём состояла глазная болезнь девушки, но маслянистые выделения даже при ежевечернем слизывании выступали вновь и, по рассказам, издавали неприятный запах. Мама была уверена, что это нагноение и было источником болезни, и не видела другого способа исцеления больной, кроме принятия её страданий на себя, а потому продолжала слизывать гной и даже не выплёвывала его.
Однажды вечером мама вернулась от Ёнэкавы и радостно объявила:
— Тидзуко, Тидзуко! Глаза у девушки стали видеть, теперь можно не волноваться!
Когда же она сказала:
— Давай сообщим об этом папе, — впервые за долгое время упомянув об отце, я окончательно уверилась в том, что пришёл мой черёд ослепнуть.
Если глаза мои станут незрячими, думала я, для меня навсегда исчезнут и грязная улочка с публичными домами, и наше бедное жилище с рассыпанными повсюду клочками бумаги, и я смогу лишь слушать голос Бога. С покорностью ожидала я, как постепенно стану слепнуть, но ничего такого не происходило. А приблизительно через месяц, идя в храм на вечернюю службу, я с удивлением увидела две повозки рикш, въезжающие в наши ворота.
Оказалось, это был нежданный визит матери и дочери Ёнэкава.
Когда они вошли в наш тесный храм, ослепив всех нарядами: дочь в кимоно с длинными рукавами и широким узлом сзади и мать в украшенном фамильными гербами чёрном кимоно с накидкой хаори[92], — моя мама и остальные прихожане даже забыли пропустить их вперёд, я же издали с восхищением наблюдала за ними, и сердце моё переполняло чувство, что мы недостойны такой чести.
В храме они встретились с семьёй нашего соседа Цуда-сэнсэя и с дюжиной крестьян из предгорий, посещавших богослужение каждый вечер. После завершения общей благодарственной службы все вместе угощались принесённым г-жой Ёнэкава кушаньем из риса с красной фасолью и, вновь благодаря Бога за его заступничество, славили милость Его и вели нескончаемые разговоры.