Франц Кафка - Письма к Фелиции
Возьмем, к примеру, рассказ «Приговор», в котором загадки приватных биографических обстоятельств более чем причудливо сплелись с загадками не вполне сфокусированного художественного обобщения. По сути, это первое зрелое произведение Кафки, в котором во всей самобытности зазвучали неповторимые повествовательные интонации его прозы. Не сразу осознаёшь какой-то мучительный, непреодолимый разлад между ясной, полнозвучной, уверенной и стройной повествовательной речью – и миром, который она живописует. В ритмах повествующего голоса просто нельзя не услышать строгое стремление к прозрачной легкости, к классической, едва ли не моцартовской гармонии, однако мир, столь выпукло и пластически зримо возникающий перед взором читателя, напоминает тягостный, вязкий кошмарный сон, где все вроде бы близко, знакомо, узнаваемо – и в то же время как бы сдвинуто со своих опор и лишено привычных, поддающихся разумному объяснению связей.
В основе рассказа – конфликт молодого коммерсанта Георга Бендемана с отцом, конфликт, имеющий в творчестве Кафки, как уже было сказано, глубокие и болезненные биографические корни. Однако с первых же строк внешне вполне достоверного повествования в его сюжет вкрадываются некоторые беспокоящие читателя странности. В начале рассказа мы застаем героя за письмом к другу юности, обретающемуся теперь в России, где он, полубольной и почему-то обреченный на удел холостяка, не слишком удачливо ведет свои предпринимательские дела. Именно поэтому Георг стесняется писать другу и о своих деловых успехах, и о предстоящей женитьбе. Читатель, приученный традициями реалистической прозы к доскональной и всеведущей точности изложения, пусть неосознанно, но все равно отметит, что ему так и не сообщили, чем конкретно торгует коммерсант Бендеман, какое такое дело ведет его друг в России и каким именно недугом страдает: автор, чрезвычайно скрупулезный в описании второстепенных подробностей, эти существенные детали почему-то опускает.
К тому же он незаметно меняет ракурс нашего зрения: в начале рассказа мы видели Георга Бендемана как бы со стороны, но теперь, углубившись в содержание его письма и в ход его мыслей, уже смотрим на происходящее только его глазами. Лишь после этого на арену повествования выходит престарелый отец, к которому Георг, прежде чем отправить письмо, зачем-то заходит посоветоваться. (Это вообще характерно для Кафки: подробно описывая поступки, жесты, душевные движения, размышления персонажей, он намеренно скуп и алогичен в изложении их мотиваций.) В каморке отца, погруженной во тьму и представляющейся Георгу чуть ли не преисподней, где герой, а вместе с ним и читатель, с порога погружается в зловещую атмосферу страха, нас поджидает очередной сюрприз: отец само существование загадочного российского друга отрицает, сын же поначалу почему-то не решается ему возражать (да и само письмо, по поводу которого пришел посоветоваться, пугливо показывает отцу лишь на секунду), а когда решается, делает это не слишком убедительно. Новый виток внешних несуразностей поджидает читателя в кульминационной сцене рассказа, когда дряхлый отец, мгновенно и злокозненно преобразившись из немощного, впадающего в детство старикашки в разгневанного титана (он грозно возвышается над Георгом, стоя на кровати, а потом, когда речь заходит о предстоящей женитьбе сына, и вовсе исполняет глумливый канкан, подкрепленный цитатой о необоримости женских чар из оперетты Легара «Веселая вдова», тогда только-только начавшей триумфальное шествие по европейским сценам), осыпает сына тяжкими обвинениями в эгоизме, нелюбви, и теперь, в новом своем обличье, вдруг поминает затерявшегося в России друга уже как человека вполне реального и даже хорошо ему знакомого, с которым он якобы состоит в переписке.
На подступах к интерпретации рассказа ключевым, видимо, следует считать брошенное отцом замечание: «Да, вот такой сынок был бы мне по сердцу», позволяющее видеть в друге Георга образ его иного, чаемого бытия, причем не вполне понятно, кому из антагонистов более любезна эта ипостась его существования – самому ли Георгу, на пороге женитьбы мечтающему пусть о бедной, но холостяцкой и свободной от родительского пригляда жизни, или его родителю, вознамерившемуся спровадить ослушавшееся отцовской воли чадо куда подальше, что он, поистине с демонической силой, и делает в финале рассказа, «приговаривая» сына к смерти утопленника. Всемогущество отца проявляется среди прочего и в том, что он даже мальчишескую полуигру-полумечту сына разгадывает и, оказывается, одним махом способен разрушить.
В финальной сцене Кафка снова, теперь уже стремительно и неоднократно, меняет оптику повествования: сперва мы явно со стороны наблюдаем, как Георга «выносит» из родительского дома, затем, как бы уже вместе с ним, повисаем на перилах моста, слыша рев мотора приближающегося омнибуса, чтобы в заключительной фразе («Движение на мосту в этот миг было поистине нескончаемое») сквозь едва различимую горькую иронию автора снова приобщиться к объективированному взгляду на вещи, оценив незначительность и мимолетность одной человеческой трагедии в многомиллионном мельтешении людских судеб.
«Приговор» был и остается одной из самых таинственных загадок творчества Франца Кафки. Его целостную, однозначно исчерпывающую интерпретацию пока что не удалось вывести еще никому из многочисленных исследователей. Есть недвусмысленные свидетельства, что и сам автор, размышляя над своим – за одну ночь созданным – творением, пребывал в недоумении. «Находишь ли Ты в „Приговоре“ какой-нибудь смысл – я имею в виду какой-то прямой, связный смысл, чтобы можно было пересказать? – знаменательным образом спрашивал он в одном из писем не кого-нибудь, а именно свою невесту. – Я не нахожу, да и объяснить в этой вещи не могу ничего». Потом все-таки пытался объяснить: «Друг – вряд ли реальное лицо, скорее, возможно, это нечто общее, что присуще отцу и Георгу. Возможно, вся история – это некий обход вокруг отца и сына, а перемены в образе друга, быть может, в преломленной перспективе отражают перемены в отношениях между сыном и отцом». Но в итоге сокрушенно добавлял: «Но и в этом я не уверен».
Полагаю, есть резон разделить с автором эту неуверенность. Скорее всего, в сокровенной сердцевине рассказа вовсе не какая-то зашифрованная, однозначно поддающаяся пересказу «отгадка», а сама атмосфера неистового, всякую логику и всякий здравый смысл сметающего противоборства отца и сына, в котором бушуют первобытные, уходящие в доисторическую глубь человеческого естества инстинкты родства и насилия, ненависти и любви, отторжения и приязни, – противоборства, в котором сын (так, по крайней мере, ощущал это писатель и человек Франц Кафка) всегда и заведомо обречен на поражение.
Рассказ «Приговор», в сюжете которого столь важную роль играют письма, в первой публикации имел посвящение «Ф. Б.», в последующих переизданиях второй инициал был опущен, и довольно долго загадка истолкования рассказа как бы подчеркивалась еще и загадкой его посвящения. Лишь очень узкому кругу самых близких друзей Кафки были известны подробности его частной жизни, и, пожалуй, лишь один Макс Брод знал, что за таинственными инициалами скрывается берлинская знакомая, а потом и невеста Кафки – Фелиция Бауэр, с которой писатель состоял в долгой и весьма интенсивной переписке. Но впоследствии даже и Макс Брод – при том, что Фелиция приходилась ему родственницей – понятия не имел, куда подевались эти письма и сохранились ли они вообще. Теперь мы знаем точно: переписка длилась чуть больше пяти лет – с 20 сентября 1912-го по 16 октября 1917 года. Однако отношения между корреспондентами развивались отнюдь не безоблачно, и «хэппи энда» в итоге не получилось: после официальной помолвки последовал разрыв, затем примирение и вторая помолвка, покуда осенью 1917 года внезапно прорвавшаяся горловым кровотечением чахотка окончательно не избавила Кафку от необходимости, всегда для него мучительной, принять наконец хоть какое-то решение. Какова же была дальнейшая судьба писем?
При подобных разрывах в те времена еще принято было письма друг другу возвращать. Поскольку в данном случае конфликт назревал не раз, мы знаем, что возможность такая между корреспондентами тоже обсуждалась не однажды, и Кафка, по счастью, свои письма получать обратно не захотел – иначе, несомненно, их постигла бы та же участь, что и письма Фелиции, которые примерно через год после окончательного расставания писатель сжег. Однако о том, что письма Кафки сохранились, знали, видимо, очень немногие: Фелиция, которая вскоре благополучно вышла замуж, надо полагать, меньше всего была заинтересована в их публикации, к тому же всерьез с подобными предложениями издательства стали обращаться к ней лишь в послевоенные годы, когда слава Кафки стремительно росла, обретая притягательность мифа и требуя себе все новой «подпитки». К тому времени Фелиция, перебравшаяся в 1931 году вместе с мужем и детьми из Германии в Швейцарию (где, кстати, и остались лежать кафковские письма), а в 1936-м эмигрировавшая в США, уже овдовела, жила в довольно стесненных обстоятельствах, но на продажу писем Кафки, чудом сохранившихся, а также других документов из своего личного архива решилась лишь в 1954 году, ввиду болезни и больших расходов, потребных на лечение. Но даже и тогда ее нежелание предавать эти материалы гласности сказалось в том, что, во-первых, часть писем (судя по всему, все же незначительную) она перед продажей уничтожила, а во-вторых, поставила условием опубликовать остальные не ранее чем через 50 лет со дня написания последнего письма, то есть в 1967 году. Надо полагать, увидеть эти письма напечатанными при своей жизни она не хотела. Если это так, то желание ее сбылось: она умерла в 1960 году. Первый издатель «Писем к Фелиции» Эрих Хеллер получил в руки весьма необычный и разнородный по составу пакет документов. Помимо писем Кафки к Фелиции здесь были его письма к родственникам и родителям невесты, а также, что оказалось полной неожиданностью, к ее подруге Грете Блох, причем характер этой корреспонденции, безусловно, повергал и по сей день повергает читателя в недоумение, поскольку явно не свободен от интонаций любовного искательства. Кроме того, тут были и письма, перу Кафки не принадлежавшие: послания матери Кафки будущей невестке и ее родителям, письма Макса Брода, посредничавшего между Кафкой и Фелицией при ссорах и осложнениях между влюбленными, кое-какие письма, адресованные самому Кафке, а также заинтересовавшие его и пересланные Фелиции газетные заметки и многое другое. Короче, это был бережно сохраненный архив долгой и мучительной для обеих сторон любви, достаточно интимный, чтобы задуматься о правомерности его публикации.