Дмитрий Григорович - Переселенцы
Но мы удалились от главной цели рассказа. Хотя описание Сосновки непременно входило в состав целей предлагаемого романа – целей, очень плохо достигнутых и, вероятно, таких же бесполезных, как и все остальные, – но все-таки лучше обратиться скорее к главной цели: она заключается в том теперь, чтоб по возможности поспешнее избавить читателя от этой, без сомнения, давно уже наскучившей ему повести.
Сосновка является теперь перед нами в самом выгодном виде: день воскресный; час шестой вечера; улицы полны народом. Октябрьское солнце начинает уже клониться к горизонту; лучи его играют на куполах трех церквей, ярко окрашивают макушки высоких сосновых изб и, врываясь кое-где между домами и проулками, проходят огненными полосами через всю улицу, задевая на пути где лицо, где синюю спину, где красную шелковую шубейку, где целиком врезываются в толпу и превращают в огонь все лица и наряды. В Сосновке теперь и людно, и шумно, и весело. У каждых почти ворот сидят старики и старухи с ребятишками; в разных концах слышатся хороводные песни. Молодые бабы стоят кучками то здесь, то там и звонко, немолчно тараторят. Под березами, лишенными уже листьев и возвышающимися подле церковной ограды, несколько баб, девок и парней плотно обступили воз с красным товаром; десятки вопросов и требований осаждают торгаша; надо удивляться, как один человек может в одно и то же время удовлетворять любопытных, поспевать вынимать требуемые запонки, ножницы, иголки, бусы, гребенки и считать деньги.
Такая точно мысль занимала, кажется, знакомого нам подрядчика Никанора Ивановича, того самого, который взял Петю на поруки. Он сидел на лавочке у ворот своей избы, стоявшей прямо против церковной ограды, так что ему легко было слышать всякое слово из того, что говорилось в толпе, окружавшей торгаша. Рядом с Никанором сидела жена его, женщина лет сорока пяти. Насколько муж был сановит и статен, несмотря на свои пятьдесят лет, настолько жена была мала и незаметна; но разница в росте не мешала им жить очень ладно. Одним обижался Никанор: детей бог не давал; но и это обстоятельство не нарушало согласия супругов. Оба дружелюбно теперь калякали и, наблюдая толпу и торгаша, посмеивались над суетливостью последнего. Иногда беседу нарушал сосед или другой проходивший мимо сосновский житель; начинались расспросы о том, о сем, причем Никанор не пропускал случая делать любимое свое движение: рассекал ладонью правой руки широкую свою бороду на две равные части, брал каждую часть порознь в руку и как будто выжимал из нее воду. Соседи кланялись, расходились, и Никанор с женою снова принимались поглядывать на толпу и продолжали посмеиваться над суетою торгаша.
Но потому ли что торгаш, возившийся два часа, выбился из сил, или потому наконец, что товар значительно уменьшился и не было уже возможности удовлетворять требованиям, он объявил, что торг кончен. Толпа стала редеть вокруг воза. Две молоденькие бабенки настойчиво было приступили, одна с ножницами, другая с тесемкой, но торгаш наотрез сказал, что нет у него ни того, ни другого и без дальних церемоний принялся увязывать кожей подводу. Толпа окончательно расходилась; да и время приближалось к ужину; солнце начинало садиться. Увязав воз, торгаш сел на облучок, поправил меховую свою шапку с тяжеловесной макушкой, которая как будто двигалась сама собою[129], торгаш начал осматриваться во все стороны широкой улицы. Везде был народ, но никто теперь не обращал на него внимания: кто пел, кто бродил взад и вперед, кто сидел перед домом и разговаривал. Глаза торгаша встретили, наконец, сановитую, важную фигуру Никанора и маленькое лицо жены его. Оба они также на него смотрели. Торгаш дернул вожжами и прямо к ним поехал.
– А что, почтенный, – вымолвил он, останавливаясь шагах в трех от подрядчика и едва удерживая лошадь, которая лезла в растворенные ворота, – что, почтенный… где бы мне постоять – а? Я чай, у вас постоялые-то дворы есть?
– Как не быть! постоялых дворов у нас много, – возразил Никанор.
– Далеко?.. Тпру… пру… эк ее! ворота увидала, так и прет. Пру… – произнес торгаш, удерживая лошадь. – Где ж у вас дворы-то?
– Больше всё в нижней слободе, у реки, – сказал Никанор.
– Ну, а как, почтенный, у вас, примерно, постоять можно? – спросил торгаш, лицо которого вдруг заслонилось макушкой шапки, которую сдвинул он на затылок.
Подрядчик и жена его вопросительно поглядели друг на друга; глаза их снова устремились к торгашу, красное лицо которого освободилось теперь от шапки; это был уже человек лет шестидесяти, седой как лунь, и вдобавок еще лысый; добродушная, ласковая наружность его внушала, видно, доверие, потому что Никанор тотчас же сказал ему:
– Остановись, пожалуй, у нас; это можно; у нас не постоялый двор, но все равно: есть где лошади постоять, есть где самому приютиться.
– Ну, вот и ладно! – сказал старик. – Вишь, лошадь-то сама к вам просится, не удержишь никак: ко двору, стало быть…
– Ну, въезжай, когда так! въезжай! – промолвил Никанор, вставая с лавки.
Старик слез с воза, взял лошадь под уздцы и повел ее в ворота.
– Небойсь умаялся – а? – вымолвил Никанор, следуя подле торгаша с одной стороны, тогда как жена шла с другой. – Мы с женою все время на тебя глядели; признаться, маленечко даже посмеялись, как ты с ними возился.
– Чего, братец ты мой! Ведь лезут, словно бешеные, словно овцы какие, право! Ничего ведь не сделаешь. Пуще всего эти бабы: одурь даже возьмет; никакого в них постоянства нет, право, точно шальные!..
– Слышь, Авдотья, как старина-то вашего брата обделывает – а?..
Жена подрядчика засмеялась.
– Я не об тебе, касатушка, не об тебе… ты ко мне и не подходила, – заговорил старик, – пуще всего эти вот молодые бабы да девки надоели: та: «дедушка, подай», другая: «дедушка, подай»; другая сама не знает, чего надо, а лезет… Иной раз своей торговле не рад, право: совсем затормошат; больше перероют, чем купят… така-то зрятина, право… Куда лошадь-то ставить?
– Вот сюда, сюда веди… – оказал Никанор, указывая под широкий навес, державшийся на толстых столбах.
Навес этот замыкал глаголем двор с двух сторон; третья сторона занята была амшеником, амбаром и клетью; изба и ворота, смотревшие на улицу, составляли четвертую сторону двора. Изба была в два этажа, подобно большей части сосновских изб; лестница, обшитая с боков досками, вела на галлерею с тесовым навесом, которая служила сенями второму этажу, где помещались хозяева.
– Ты, дедушка, откуда? – спросила жена подрядчика, когда воз въехал под навес.
– Теперича, то есть?..
– Нет, спрашивает, родом откуда? – подхватил Никанор, подсобляя старику распрягать лошадь.
– Мы губернии Ярославской, – словоохотливо отвечал старик, – теперича пробираюсь в теплые места; давно уж там не был; побываю в Тамбовской губернии, в Саратовской… а там проеду в Воронеж, угоднику поклониться, по обещанию…
– Бывал и я в тех местах; места хорошие, привольные. Только как же ты с телегой-то справишься? недель через пять зима застанет…
– Ну, так что ж? Первый снег выпадет, променяю телегу на сани, переложу туда товар и поеду; мы и всё так-то.
– Да, ну это другое дело. Авдотья! – примолвил Никанор, поворачиваясь к жене, – ты, пока мы здесь управляемся, ты сходила бы, мальчика-то проведала. Ему хоша теперь и полегчало, а все ступить на ногу-то не осилит… Может, ему надобность есть до тебя, сходи-ка; да уж заодно ужинать собирай: время!..
Авдотья направилась к лестнице и минуту спустя застучала котами по ступенькам.
– Мальчик-то у вас болен, стало быть? – спросил старик.
– Нет, болезни, слава богу, никакой нет, да ногу только зашиб, ступить не может, – возразил Никанор. – Мальчик-то хорош, оченно жаль. Главная причина, мне угодить старался; через эсто и случай весь вышел. Ставил я избу по соседству, – подхватил подрядчик, помогая старику управиться с лошадью, – уж он мне усердствовал, усердствовал… ну, знамо, к делу еще не привычен, недавно к нашему ремеслу приставлен – недоглядел как-то: ему бревном по ноге и попало; да слава богу, нога-то цела, ничем не повредилась, только повихнул маленько. А все жаль: мальчик-то добре занятный, усердный такой!
– Как не жалеть! особливо коли один у вас. Сын он али сродственник?
– Нет, совсем чужой. Взял я его на поруки; ходил он сперва с нищими, да убежал от них; потом поймали его, к становому привели, в бродяги записать хотели, а я тут случился; вижу, мальчик такой хорошенький, ласковый, так и заливается, плачет, так и заливается… жаль стало. «Какой он, думаю, бродяга! так, чай, сирота брошенный…» Я его на поруки и взял.
– Ах ты господи!.. да уж не он ли это? Эх ты, скажи на милость… как его имя-то? – спросил вдруг старик, оживляясь.
– Петрушей зовут-то; а что?
– Он и есть! – воскликнул старик, опуская оглоблю, которую начал было притягивать, чтоб свободнее уместить распряженный воз.