Василий Аксенов - Ожог
Безголовый Зевс борется с тремя гигантами. Нет у него и левой руки, а от правой остался лишь плечевой сустав и кисть, сжимающая хвост погибших молний. Конечно же, не гиганты нанесли богу этот страшный урон.
Глубокая трещина расколола бедро гиганта, куски мрамора отвалились от ягодицы Порфириона, он потерял руку и кончик носа, но, конечно же, не боги так его покалечили…Мгновение за мгновением. Битва. Злодеяния. Жест летит за жестом: удар копьем, пуск стрелы, метание камней из пращи – все является в мир. Все возникает, как из моря, и тут же пропадает в море и остается лишь в зыбкой памяти очевидцев и в воображении артистов, больше нигде. Но память и воображение можно запечатлеть в мраморе или записать на магнитную пленку.
Они были врагами на Флегрейских болотах, на полуострове Пеллена, и стали союзниками в Пергаме. Подняли мраморную волну и так остановились перед напором Времени: вздыбленные кони, оскаленные рты, надувшиеся мускулы, летящие волосы, оружие… В Пергаме в мраморе вместе схватились против Кроноса боги и гиганты.
Леди и джентльмены, уважаемое паньство, дорогие товарищи, перед вами поле боя. Вы видите, что барельеф основательно пострадал за эти долгие века. Извольте, вот остаток поясницы, волос пучок и рукоять меча… пустое, обреченное пространство… Любой из посетителей может мысленно приложить к фризу собственную персону.
По мысли скульптора Хвастищева, почему-то так и не явившегося на концерт, в пустотах Пергамского фриза в ходе музыкальной драматургии будут появляться дети двадцатого века – Сталин, Гитлер, Мамлакат, Че Гевара, Бриджит Бардо, Сальвадор Альенде, Кассиус Клей, Хайле Селассие, Кристиан Бернар, Валентина Терешкова, Хрущев, Нил Армстронг, Солженицын, а также фрагменты выдающихся событий современности типа драки на бульваре Гей-Люссак или митинга трудящихся завода имени Ильича против злодеяний Тель-Авива…И вот они построились на сцене под лозунгом «Идеи XXIV съезда – в жизнь!» и на фоне Пергамского фриза, ансамбль «Гиганты» под руководством Саблера и Сильвестра, все в разноцветных джинсах и ярких рубашках, а Мак-кар в парчовых штанах и жилетке на голое тело.
– Совсем как у нас, – сказала Марина Влади и подумала, что вот был бы хороший удар по критикам советского социализма – где же скука? где голая пропаганда? где же притеснения творческой молодежи?
Самсик посмотрел в зал и вдруг чуть не задохнулся от счастья. Вот его звездный час! Вот перед ним зал, полный людей, бесконечно близких ему и бесконечно далеких от тебя, капитан Чепцов! Вон девушка его юности Марина Влади, а вон сидит докторша Арина Белякова, его первая любовь, которой он ничего сегодня не открыл, кроме кровяного давления, но которая, конечно же, его узнала, иначе бы не пришла. Все, что в эту ночь окружает меня – Запад, Москва, джаз, молодежь, – все это близко мне и все это даже не помнит тебя, Чепцов! Вокруг мои друзья, и наши инструменты, и наши мощные усилители, мы сомкнули наши тела, наши поколения, соединились с электричеством, с энергетической системой всего свободного, включая нашу Родину, мира! Сгиньте, полоумные тупые выблядки! Сегодня мы играем джаз!
Зильберанский явился в госпиталь святого Николая
то есть в Институт «Скорой помощи» им. Семашко лишь через полчаса после вызова.
– Я тебе нужен, Генаша? – спросил он с порога и, отведя поданный сестрой халат, подошел к столу.
Очевидно, он приехал сюда прямо с какого-то веселого дела, с коктейль-парти или от любовницы. Он него пахло полным плейбойским букетом: чуть-чуть коньяком «Греми», чуть-чуть лосьоном «Ярдлей», сигаретами «Кент». Потягивало также и спермой, и женской любовной секрецией.
Малькольмов кивком показал ему на стол, где лежал неподвижный и все более каменеющий Чепцов. Джунгли трубок тянулись от тела к целому «манхеттену» ультрасовременных спасательных приборов, окружавших стол.
Зильберанский быстрым взглядом окинул приборы. Все стрелки лежали неподвижно, и лишь мигали разноцветные индикаторы исправности. Зильберанский подтянул свой твидовый рукав и, оттянув Чепцову веки на дедовский манер, проверил зрачки на свет.
– Готов, – сказал. – Это уже не клиническая, Генаша, а настоящая.
– Мы сделали все, – проговорил Малькольмов. – Все записано. Есть свидетели. Я сделал все, у меня совесть чиста. Все записано.
Зильберанский внимательно посмотрел на Малькольмова, пытаясь поймать его блуждающий по приборам и по записям взгляд. Потом повернулся к сестрам:
– Я попрошу всех отсюда уйти.
Они остались вдвоем над трупом Чепцова. Зильберанский протянул Малькольмову «Кент». Они закурили.
– Кто этот человек? – спросил Зильберанский.
– Не понимаю, как это он отвалился, – бормотал Малькольмов. – Он должен был остаться в живых. Я его спасал. Все системы работали исправно, и мы все сделали по правилам.
– Кто этот человек? – Зильберанский обошел вокруг стола и положил руки на плечи старому другу. – Отвечай, не бегай глазами! Я почти уже догадался. Не темни, Генка! Ты столько раз описывал мне это лицо. Это он? Твое назойливое воспоминание? Тот магаданский чекист?
– Садист! Сталинист! Кобло животное! – вырвалось у Малькольмова, и он затрясся с искаженным мокрым лицом. – Почему я не смог его спасти?
– Ты хотел ему отомстить, – тихо сказал Зильберанский.
– Пощечиной, может быть! Насмешкой! Презрением! – продолжал кричать Малькольмов. – Но не отбирать жизнь! Не нужна мне его темная жизнь! Мне нужно было его обязательно спасти!
– Любой другой врач на твоем месте спас бы его. – Зильберанский задумчиво поблескивал глазами сквозь табачный дым.
Малькольмов затягивался так, словно сосал кислород.
– Любой другой? – говорил он между затяжками. – У любого другого есть такой. Тебе не кажется? У тебя нет?
– Ну, хватит, к черту, курить! – крикнул Зильберанский, распахнул окно и тряхнул Малькольмова. – Успокойся! Садись! Слушай меня внимательно. Ты, старый средневековый обскурант, алхимик и шарлатан, я попытаюсь говорить с тобой на твоем языке. У этого трупа ослабли жилы, связывающие душу с телом. Из него вытекло нечто важное для души. Душа отошла, быть может, она испугалась мести…
– На что похожа его душа? – спросил Малькольмов. – На нетопыря?
– Вряд ли на нетопыря, – задумчиво сказал Зильберанский. – Не на медузу ли? Впрочем, это не важно. Если ты хочешь его спасти, если это все-таки тебе необходимо, то подумай, милый Аполлинарьич, что нужно для этого сделать?
Малькольмов уже все понял. Он влез головой под кран и сквозь воду, текущую по лицу, спросил:
– А ты бы это сделал на моем месте?
– Никогда, – последовал твердый ответ. – Я бы сделал только то, что полагается по инструкции. Я атеист.
– Просто у тебя в жизни не было такого.
– Может быть, и потому. Однако ты понял, что я имею в виду?
– Понял.
Он имел в виду малькольмовскую Лимфу-Д, ту самую, что сам назвал недавно «струящейся душой». Ту ампулу, что здесь была неподалеку, в подвале института, в малькольмовской лаборатории, в темнице сейфа.
Там она ждет меня, думал Малькольмов, ждет очередного взрыва, ждет творческого возрождения. А я ее жду везде, где бы я ни был за эти годы, во всех сточных ямах, на всех склонах и виражах, и Машка моя ждет ее, таскаясь по чужим постелям в чужих городах, и дети мои ее ждут, те ребята, что еще не видели своего отца и ничего не слышали о нем… и, между прочим, ждет ее все просвещенное человечество.
– Ты уверен, Зильбер? – спросил Малькольмов, постукивая мокрыми зубами.
Теперь уже друг его, процветающий, могущественный, уверенный в себе Зильберанский, юлил глазами.
– Знаешь, катись в… – пробормотал он. – Ищи своих католических патеров и с ними решай такие проблемы. Я не патер.
– Ну, хорошо, – сказал Малькольмов, – тогда я о другом тебя спрошу. Ты уверен, что Лимфа-Д ему, этому, – он кивнул на каменное тело, – поможет?
Зильберанский открыл еще одно окно и там застыл спиной к Малькольмову. Спустя минуту пожал плечами.
Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку большого коридора, улыбнулся своей бригаде – вы чего, ребята? идите, отдыхайте! – спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу, похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул – ой, пылища! – открыл сейф, достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку автомата – трудись, старик!
Зильберанский сидел на окне, покуривал, и профиль его был благороден на фоне ночной московской пыли.
«Ты еще подумаешь, Генка, что я тебе советую избавиться от Лимфы-Д из каких-то низких сальеристских побуждений», – думал он.