Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести
Суд закончился для Симана плохо, вернее, не закончился, а был прерван. Симан пришел в бешенство, увидев рядом с судейскими чиновниками двух присяжных: мусульманина со стороны аги и христианина со стороны кмета, и во всеуслышание выразил свое возмущение. Чиновник призвал его к порядку. Тогда Симан рассказал про то, как отец Ибраги, Салих Колош, получил права на кметов, и про то, что, по его мнению, не могут кметы и при турецкой, и при христианской власти принадлежать аге! Когда же закон будет на нашей стороне?
Чиновник прочитал выдержки и из «султанского предписания» от 28 июля 1878 года, и из «военного указа 1859 года», из «рамазанского закона от 7 дня рамазана месяца 1858 года». А Симан от души хохотал над турецкими законами и отозвался о них так грубо и непристойно, что чиновник выставил его за дверь и привлек к судебной ответственности за оскорбление властей. Симан восемь дней отсидел в тюрьме. А суд тем временем вынес постановление, по которому Симан должен был возместить прошлогодний хак и впредь регулярно вносить его, потому что, пока нет новых законов, остаются в силе старые.
Симан был потрясен. Ненавистен стал ему дом, чужими казались поле и сад. Он решил подать жалобу. Для этого пришлось обратиться к учителю Алексе, доморощенному писарю и стряпчему.
В свое время Алекса служил учителем в сербской школе. Когда восемь лет назад сараевской сербской школе понадобился младший учитель, из Земуна прислали Алексу. Новый учитель был неглуп и не сторонился людей, а, напротив, отличался остроумием и общительностью, пожалуй, даже сверх меры. Члены церковно-школьного совета говорили про него, что он умен, да не разумен и нрава слишком веселого — недаром его все время тянет в кабаки, где поют да гуляют.
Невысокий блондин, краснощекий и улыбчивый, с синими глазами, в которых всегда блестели слезы умиления, новый учитель был всегда в центре трактирных забав, пикников и веселящихся компаний.
Члены сараевского муниципалитета наперед знали, что из Австрии порядочного учителя не пришлют, зачем иначе ему бросать хорошее место и ехать в этот турецкий город, где жизнь тяжела и непривычна. Поэтому они готовы были на все смотреть сквозь пальцы, но господин Алекса быстро и неудержимо превращался в горького пьяницу. «Тоскливая страна, брат…» — говорил учитель, опрокидывая очередную стопку ракии и жалуясь на среду, в которой ему приходится жить.
Но кто от тоски лечится ракией, тот не избавляется от тоски, а умирает от ракии! А что всего горше, пьянство дурно сказывалось на темпераменте и характере нового учителя: он быстро опускался, пренебрегал своими обязанностями, стал обидчив и раздражителен с господами, и через два года совет его уволил. Он заявил, что не согласен с увольнением, пригрозил подать в суд и… перейти в ислам.
Последняя угроза поразила членов муниципалитета, и они пытались отговорить его от этого нелепого шага, но безуспешно. Солидные торговцы-мусульмане нисколько не обрадовались новообращенному, однако среди собутыльников учителя и фанатичных ходжей нашлись такие, которые усмотрели в Ариф-эфенди (так теперь звали учителя) ценное приобретение для своей веры и серьезную потерю для христианства. Они обрядили учителя в сшитые по всем правилам мусульманские одежды и женили на богатой вдове, в доме которой он и поселился. Только вот тратил он больше, чем давала жена, поэтому пришлось заняться ему писарским делом. В таком положении встретил он оккупацию Боснии.
Как только в город вступили австрийские войска, Ариф-эфенди исчез и появился лишь два месяца спустя, когда все успокоилось. На нем был прежний костюм a la france и причудливый старомодный цилиндр. Он вернул себе христианское имя и опять принялся писать крестьянам прошения, однако теперь исполнял еще одну работу, которая получила новое название «шпицл»[56], работу полицейского осведомителя. Народ называл его фискалом. Его презирали и мусульмане и христиане, но он пил все больше и дошел уже до такого состояния, когда совесть и человеческое достоинство вконец затуманиваются винными парами и пропадают. Его в любое время можно было застать в Бесарином трактире, где он, сидя в стороне от других посетителей (вернее, те садились в стороне от него), писал или переводил с немецкого и венгерского жалобы и письма. Перед ним стоял металлический письменный прибор — чернильница, песочница и несколько перьев, а рядом — чекушка ракии, всегда наполовину пустая.
Говорил учитель с Симаном так же, как со всеми клиентами. Сначала они коротко и неприязненно справились о здоровье друг друга, а затем, не ожидая ответа, Симан спросил, сколько стоит написать жалобу.
— На сербском — сексер, на немецком — два.
— А на каком вернее? — осведомился Симан.
— Верно-то будет на обоих, но на немецком все же надежнее.
У Симана было в кармане всего три сексера, но он помнил о своей недавней неудаче. Кто знает, какой язык правда лучше понимает?
— Пиши на немецком, — сказал он решительно.
Учитель развернул бумаги и открыл чернильницу, причем делал все торжественно, с наигранным достоинством пьяницы. Писал он быстро и уверенно, аккуратным почерком, прописные буквы выводил с особым шиком с изгибами и завитушками. Закончив, посыпал еще сырые ровные строчки золотистым песком из металлической песочницы, так что с нажимом выведенные линии отливали золотым и синим. Затем негромко, с пафосом прочитал прошение, выделяя голосом отдельные слова и непривычные выражения, каждое из которых, по его словам, бьет словно молот.
Теперь Симан и вовсе не сомневался в успехе. Выпили они с учителем по маленькой, и Симан громко хохотал над первым судебным решением.
А когда высшие инстанции отклонили апелляцию как необоснованную, Симан напился в трактире у Крещталицы, засучил рукава, ударил кулаком по столу и запел что есть мочи:
Бьет ружье из подземелья —Не получит ага трети.
За песню он отсидел в тюрьме три дня, а за то, как отозвался об императорской власти, — еще семь дней.
С той поры Симан Васкович неудержимо покатился вниз, и чем дальше, тем стремительнее, пока совсем не спился и не бросил семью и землю.
Симан всегда слыл человеком горячего и неуемного нрава, упрямства в нем было больше, чем силы, довольно значительной, а воображение было сильнее ума, тоже немалого. Он был мальчишкой, когда отец говорил о нем:
«Симан мой ни в меня, ни в покойницу-мать: добрая была, прости ее, господи, кроткая, как говорится — тише воды ниже травы. А Симан в дядьев пошел. Шурины у меня такие: быстрые на ногу, ершистые, беспокойные, все бы им бунтовать. И он такой с пеленок! Сердце у него доброе, отходчивое, парень он послушный, работящий, да разум — в облаках. Не глядит на то, что под ногами. Все его к несбыточному тянет».
Теперь Симан окончательно сбился с пути. Напрасно увещевали его соседи и кумовья, осмотрительные, трезвые люди, говоря, что умные давно поняли, а сейчас и дуракам ясно, что австрийское ружье — не то ружье, выстрела которого они ждали из подземелья, и что в новом, христианском королевстве кмет остается кметом, а ага — агой. Поэтому его поведение бессмысленно и упорство только врагов веселит. Он не соглашался с ними, не хотел признаться в своей ошибке, даже, если случалось, сознавал ее, страсть увлекала его все дальше, и он уже рисковал потерять кров над головой. Остановить его было невозможно. (Бывает так, что зреющее в массах стремление освободиться от общественного зла преждевременно вспыхивает пламенем в одном человеке и уничтожает его.) У Симана вошло в привычку, «требуя свое право», обивать пороги канцелярий, протирать штаны в сараевских кофейнях, торчать в лавках. Тяжба была для него лишь поводом. А когда наш крестьянин без нужды бросает работу и слоняется среди торгового люда — это верный признак его скорой гибели.
В следующую зиму обоих его сыновей в одну неделю унес дифтерит. И без того слабая и хворая жена высохла от горя. Симан норовил уйти из дому при малейшей возможности, находя для этого сотни причин и поводов.
На третий год Симану снова пришлось предстать перед судом. Ага обвинял его на основе восьмого параграфа того же «военного указа от 1859 года», над которым Симан когда-то смеялся. Чиновник был новый, присяжные тоже, а закон и ага остались прежними. Уверенный в своем праве, ага был спокоен и сдержан.
Чиновник огласил восьмой параграф:
— «Если кмет плохо заботится об угодьях и без законного основания прекратит их обработку, отчего владелец будет ущемлен в своих доходах, или если каким-либо иным способом нанесет ущерб законному владельцу, или если без веской причины откажется от передачи владельцу принадлежащей ему доли, короче, если кмет нарушит договор, заключенный между ними, и владелец подаст на него жалобу, то власти, расследовав дело и убедившись на основании неопровержимых доказательств в справедливости жалобы, при отсутствии уверенности в исправлении кмета, удаляют последнего с вышеупомянутых угодий».