Иоганнес Бехер - Трижды содрогнувшаяся земля
Сидя на развалинах виллы, принадлежавшей богатому человеку, я вслушиваюсь в разговор нескольких бюргеров, медленно идущих мимо меня, — они жалуются друг другу, что не могут себе позволить того или иного, это, мол, бесстыдство, что им не дано больше быть господами и что теперь другие тоже хотят получить свою долю. Эти люди озлобленно и воинственно жаждут наслаждений, — они живут мыслями, которые неудержимо ведут их к гибели. Словно загипнотизированные, идут они навстречу своему концу. А на их площадке для игры в гольф играет наша молодежь.
Страх
Ничего не боюсь я так, ничто меня так не отпугивает, ничто не внушает мне такой страх, как возможность остаться наедине с собой. Это пребывание лицом к лицу с самим собой мучает меня как дыба, на которой я корчусь; мне словно учиняется мучительный допрос, от которого никак не уйти, стоит мне только остаться наедине с собой! Вот почему я не хочу быть один и делаю все, чтобы избегнуть самого себя. О, разумеется, у меня много дел, я очень занятой человек, и дела занимают меня даже в часы отдыха; и если мне начинает угрожать разговор с самим собой, я сразу же вспоминаю об упущениях в работе и принимаюсь их наверстывать.
Наконец, если я все-таки окажусь обреченным на беседу с собой, мне на помощь придут книга или газета, и я проведу с ними время, лишь бы избежать этого ужасающего одинокого раздумья! Я читаю и читаю, читаю, чтобы уйти от себя, отстраниться от той пропасти, которая зияет где-то рядом со мной и в которую я должен заглянуть, если отведу свой взор от книги. И даже если книга плохая или безмерно скучная, я цепляюсь за нее и стараюсь не отводить от нее взгляда. Ведь так я провожу свое время с пользой, — не в одиноком раздумье.
Еще полезнее провожу я время, когда сижу среди людей, один среди многих; общение согревает меня и помогает мне забыть, что и в их среде я все-таки одинок, единица среди множества. Если и тут мне угрожает разговор с самим собой, я обращаюсь к соседу и завожу с ним разговор; я спрашиваю о том, что он наверняка знает и его радует возможность высказать мне свои назидания. «Ах, какого милого человека я встретил на днях в кафе», — рассказывает он, даже и не подозревая, как я благодарен ему, моему спасителю. Он спас меня от меня самого, от моего одиночества.
Разве я не хочу ничего знать о самом себе? Разве я и впрямь ничего так не страшусь, как знакомства с самим собой? Разве разговор с самим собой таит для меня жизненно опасные, смертоносные открытия? Я беру на себя обязанности, ответственные дела — одно за другим — и убеждаю себя, что моя общественная деятельность — это важная задача («для такого плута и хвастуна», — слышу я шепот, идущий оттуда, из моего само-сознания), и убеждаю себя, что при моей нынешней жизни и в общении с другими людьми только и может проявиться все то, что содержится в человеке. (Я даже призываю на помощь цитату из Гете. Но мое самосознание шепчет мне: «Лицемер! Трус!») Однако я замечаю, что я постепенно теряю способность действительно по-человечески общаться с людьми. Я угодил в какое-то промежуточное положение, когда я не вместе с людьми, но и не с самим собой. Не оказываюсь ли я все более и более одиноким оттого, что мне не хватает мужества остаться наедине с собой? И не отрезаю ли я себе путей к людям оттого, что я потерял пути к себе? И не чувствуют ли другие, что я прибегаю к ним, чтобы не остаться одиноким? Может ли такое злоупотребление чувствами породить дружбу, разве не отравлены все отношения тем, что я использую их только ради того, чтобы отвлечь себя от себя самого?
Но чего же мне все-таки страшиться, откуда этот страх перед тем, чтобы остаться наедине с собой? Что же таится в этой пропасти? Дремлет ли там сознание, высвечивается ли понимание того, что жизнь прожита неправильно и что я должен изменить мою жизнь? Может, мне недостает сил, чтобы осознать, что я могу измениться, что я должен стать другим? Страшусь ли я признать, что прожил неудачную жизнь, страшусь того, что я слаб и не способен дать моей жизни новый курс?
Спасите, я начинаю разговор с самим собой!
Спасите меня, газеты, книги, кафе, кинематографы, не оставляйте меня одного, люди, подсядьте ко мне, давайте выпьем, я заплачу за все, давайте сыграем в карты, клянусь, что проиграю и заплачу по самым высшим ставкам, где мне найти тотчас же девочку, чтобы пойти с ней в отель, — я должен немедленно пришить пуговицу к рубашке, я должен сию же минуту позвонить по телефону господину Икс, как можно быть таким забывчивым, — все, все, что угодно, только не это: не оставаться наедине с самим собой!
Крик абсурда
Деревня, в которой произошел этот случай, расположена не на краю света, дело было не посреди зимы, и происшествие это относится не к древности и не к средним векам, — было оно в Германии, весной 1948 года, в деревне, находящейся в нескольких шагах ходу от окружного города в земле Вюртемберг. Тем не менее, когда одна женщина, у которой обнаружили раковую опухоль, слегла, чтобы больше не встать, оказалось, что нельзя добыть никакой повозки, чтобы доставить ее в городскую больницу, что в городе нет врача, который согласился бы посетить умирающую и что в городе также нет никакого транспорта ни для врача, ни для больной. И тогда врач велел дочери умирающей — девочке-школьнице — рассказать ему о болезни матери, описать течение этой болезни. Он выписал рецепт, но в аптеке не оказалось прописанного лекарства, и девочка вернулась в деревню, так и не добившись толку.
Три недели умирала женщина. Три недели деревня жила под знаком этой неумолимо надвигавшейся смерти.
Женщина кричала от боли, но силы ее таяли и крики нередко переходили в протяжный стон, доносившийся из ее комнаты, — и тогда люди в деревне, у которых были тележки, вполне пригодные для того, чтобы доставить умирающую в город, принимались успокаивать свою совесть и говорили друг другу: «Мы не довезли бы ее живой, она ведь уже умирает». Когда же крики возобновлялись, эти люди говорили друг другу: «Человека, который кричит так громко, нельзя везти в столь долгий путь, от этого можно сойти с ума, да и что скажут люди, которые попадутся навстречу, да и сама больная может помереть в пути от такого громкого крика».
Девочка хотела взять мать на закорки и так дотащить ее в город, но мать противилась этому; она отчаянно кричала, и бремя ее страданий было поистине чрезмерным. В последние свои дни умирающая пыталась разбить голову об стену, пыталась выброситься из окна. Но люди прикрутили ее к кровати, и тогда она наконец умерла.
Никто не чувствовал себя ответственным за это ни в деревне, ни в городе. Врач прикатил из города, чтобы выписать свидетельство о смерти, а вслед за врачом приехал пастор в старенькой шаткой повозке, и прибыли дроги, запряженные парой лошадей, чтобы отвезти покойницу на кладбище.
Врач утешал дочку покойной: в окружном городе, говорил он, в больнице, тоже не нашлось бы средств, чтобы унять боли; случай безнадежный, да и времена нынче такие.
Да, времена и впрямь нынче такие, что в нескольких часах езды от окружного города, в главном городе земли Вюртемберг, на черном рынке, продаются обезболивающие средства и люди состоятельные, нуждающиеся в этих средствах, не испытывают в них недостатка. Времена нынче такие, что по улицам города разъезжает множество машин, но ни одна из них не может проехать несколько лишних километров, чтобы отвезти в больницу умирающего. Времена нынче такие, что скотина в стойле впадает в беспокойство, когда кричит умирающий человек, и что люди тоже начинают беспокоиться, когда кричит умирающее животное, торопятся послать за ветеринаром, который, в свою очередь, торопится на вызов, учитывая, что скотина стоит человеку недешево. Но когда кричит умирающий человек, люди, которые так легко и быстро впадают в беспокойство, успокаиваются так же легко и быстро, словно они, здоровые, обладают теми болеутоляющими средствами, которых так недостает умирающему. Более того, они еще и возмущаются, что умирающий не может молча вынести свои невероятные страдания; и они думают, что добры к умирающему, если, глубоко вздохнув, пожелают ему скорой смерти.
Граница и большой недостаток
И мне определены границы, и каждый раз, когда я их перешагиваю, я чувствую, что это границы и что жизни моей и моему труду поставлены пределы.
Именно «Дневник», думается мне, зримо представляет линию рубежа; он показывает, где лежат мои границы и что я тоже ограниченный человек.
О, ведь и безграничное и беспредельное имеет свои границы, и наоборот: чем яснее я осознаю мои границы, тем шире открывается передо мной и вокруг меня мир, полный беспредельного изумления, беспредельного счастья, беспредельного простора.
Через много рубежей перешагнул я и теперь добрался до нового предела: это — середина двадцатого столетия; здесь столетие делится на две части, но нечто большее, чем несколько десятилетий, отделяет начало одной от другой. Граница, у которой я стою, проходит во мне самом: по сию сторону- жизнь для меня досягаемая, которая давала мне все для творческого воплощения; по другую: новая жизнь, которая, возможно, еще поведет меня по одному из отрезков своей дороги, но которая по-настоящему воплотится уже в творчестве других.