Иоганнес Бехер - Трижды содрогнувшаяся земля
Вошел какой-то служащий и доложил, что только что доставлены два женских трупа.
— Вот видите, и так днем и ночью; но в чем там, собственно, дело в вашем романе, расскажите мне сами…
Я попытался, возможно кратко, передать ему содержание романа, который был задуман как произведение, направленное против угрозы войны, — и когда я при этом упомянул о классовой борьбе, тайный медицинский советник оборвал меня и радостно закивал:
— Ага, вот она — навязчивая идейка — переоценка идейного, гиперболизация социального, сужение горизонта, начало мании преследования. Скажите, на вас не производит никакого впечатления все, что происходит в мире животных?… Где вы там найдете классовую борьбу или пацифизм?… И еще, слушайте меня, молодой человек, — послушайте еще, — вот когда я вечером сижу в ресторане и пью свою кружку пива и слышу, как рядом люди рассуждают о каком-то процессе и надсаживают глотки, мне всегда хочется спросить только об одном: «А вы видели протоколы?» Вот и вас, господин Бехер, и ваших товарищей мне хочется сейчас спросить, когда вы говорите, что войны вызываются экономическими интересами: А вы видели протоколы?
Я должен был признать, что видел не все протоколы, но тем не менее…
Тут он принялся записывать, бормоча себе под нос: «Интеллигентность, ловкость в аргументировании при одновременном сужении горизонта, неподатлив для восприятия лучших воззрений, имеет естественнонаучные познания, но аналогии с миром животных не производят на него впечатления…»
Наша беседа приняла еще более удивительный оборот, когда тайный медицинский советник усмотрел из дела, что прежде я состоял в Независимой социал-демократической партии, потом принадлежал к «Союзу Спартака», а теперь являюсь членом Коммунистической партии.
— В трех партиях подряд… Вот видите, я всегда говорил: не вступай ни в какую партию, тогда тебе не придется из нее выходить. А люди все-таки вступают и выходят, и все только для того, чтобы замести следы…
Тщетно пытался я объяснить тайному медицинскому советнику связи между этими тремя партиями, он отмахивался и бурчал:
— Знаю, знаю, только для того, чтобы замести следы. Но вот еще вопрос, на который вы мне ответите: в минувшем году я был приглашен на один научный конгресс в Петербург, или как он там теперь называется? — в Ленинград, и там происходила демонстрация; это был, так мне думается, какой-то революционный праздник и повсюду развевались красные, красные и только красные флаги. Вот вы мне и скажите, — ведь люди там имеют все, чего они хотят, так зачем же им еще эти красные флаги?
На такой вопрос я не сразу нашелся что ответить, и он увидел, как я раскрыл рот от изумления. И то, что от такого вопроса я на мгновение лишился речи, он воспринял как свой триумф. Он встал и с видом победителя подал мне руку, снисходительно улыбаясь.
Аудиенция была окончена. Но он нагнал меня на лестнице и крикнул:
— А если вам придет на ум какая-нибудь новенькая навязчивая идейка, то позвоните мне по телефону.
Корректура
Когда он лежал на смертном одре и прощался с жизнью, обломки которой всплывали на мгновение в его памяти, окружающим показалось, что внезапно его охватило какое-то последнее страстное волнение, — он простер руки вперед, словно защищался от наступления мрака, словно молил и заклинал подождать еще мгновение. У него была какая-то настоятельная просьба, он должен был что-то еще упорядочить. Это было для него настолько необходимо, что он попытался приподняться и что-то произнести, хотя речь уже была утрачена. Его старались успокоить, но поняли, что это его последняя воля, которую надлежало исполнить.
Он был поэтом и написал множество произведений. Он был, вне всякого сомнения, очень одаренным литератором, правда, привык работать неровно, рывками. Поэтому он обнародовал много такого, что не выдерживало критики сразу же при своем появлении. Был он человеком, который не строил себе иллюзий. Свою деятельность он не переоценивал; им владело чувство неопределенной грусти, и это чувство нередко получало волнующее выражение в его произведениях. Со смертью он спознался давно, с юных лет, — она была близка его воображению во всех ее видах. Уже задолго до своей кончины он приготовился умереть, — в сущности, вся его жизнь была посвящена ожиданию смертного часа, прощание и уход были лейтмотивом его лучших стихов. Он ясно понимал, что из его творений останутся жить лишь немногие. Он презирал однодневные литературные успехи, хотя не чуждался их, то как своего рода «стимуляторов», то как своего рода утешения.
И вот, когда пришла смерть, он должен был испросить у нее отсрочку. Бормотанием и знаками он дал понять, чтобы ему принесли одну из его книг. Затем ему помогли раскрыть книгу на соответствующей странице. На этой странице было помещено стихотворение, ничем особым не примечательное, стихотворение о влюбленных, которые переселились из превращенного в руины города на уцелевшее кладбище, чтобы в мертвой тишине принадлежать друг другу. Умирающий указал на одно слово в стихотворении и попытался стереть его пальцем. Ему подали карандаш, и он вычеркнул дрожащей рукой это слово, затер его, царапая карандашом, и с усилием надписал над ним другое слово, которое хотел бы видеть на месте прежнего.
Честно говоря, это была совершенно несущественная замена, которая ни малейшим образом не меняла смысла фразы.
Прежде было: «Посыпанная белым гравием дорога уходила в воспоминания». Вместо этого следовало читать: «… дорога терялась в воспоминаниях». Вместо «уходила» — «терялась».
Со вздохом облегчения умирающий вновь откинулся на подушку. Видимо, у него было такое чувство, словно этой незначительной поправкой он многое поправил. Быть может, он хотел этим дать понять, что нужно до последнего вздоха неотступно стремиться исправлять свой стиль, исправлять свою жизнь. Он считал, что заменил неудачный оборот речи более точным, он еще в этот последний миг что-то вычеркнул из своей жизни и написал что-то новое вместо зачеркнутого. Это последнее напряжение сил было не чем иным, как попыткой, напрягая угасающее сознание, произвести этой незначительной корректурой большую корректуру своей жизни. Он вычеркнул из нее ошибочное и поставил правдивое на место ложного. Вместо «уходила» — «терялась». Конечно, тут могло быть и другое слово, и другой оборот речи, — не в том дело. Было сделано исправление. И этот еще раз перед лицом смерти собравшийся с силами человек, преисполненный решимости к уточнению и исправлению, эта оставшаяся в памяти людей картина его ухода, — придали его жизни и творчеству новый смысл и новое значение; в этот предсмертный час поэт сам превратился в стихотворение, — в стихотворение собственного сочинения, — его последнее и лучшее.
На развалинах одной виллы
Сидя на развалинах виллы, принадлежавшей богатому человеку, любуясь темно-синей от вечернего света морской гладью, нагибаясь иногда, чтобы извлечь из мусора обрывки бумаги и узнать из них хоть что-то, характеризующее бывшего владельца этой чудесно расположенной летней резиденции, — я размышляю о жизни и занятиях этих богатых людей, из которых иные, как и хозяин этой разрушенной виллы, обладали не только деньгами, но и умом, вкусом, образованием; им порою нельзя отказать в гуманных чувствах, в чуткости к жизни сердца. Облик богатого человека, который возникает из обрывков его книг, не лишен известного обаяния: богатый человек в расцвете лет, юрист с широкой практикой, любитель женщин, знаток вин, гурман, в равной мере интересующийся как духовной пищей, так и спортом, в литературе преимущественно интересующийся творчеством древних греков и произведениями современного декаданса, считающий своими любимыми поэтами Гёльдерлина и Малларме. Это последний бюргер, скептически относящийся к бюргерству и его «миссии», презирающий буржуазию, к которой он принадлежит. Он был против нацистов; некоторые извлеченные из хлама и поддающиеся расшифровке обрывки писем безусловно свидетельствуют об этом. Он был против нацистов потому, что они угрожали его покою; он совсем не хотел быть постоянно занятым, хотел жить спокойно и наслаждаться… Ему хотелось наслаждаться всем, что создали до него десятки поколений, быть воплощением «конца века», чертой, подведенной под прошлым, да, в сущности, он ею и стал, этот гедонист с хорошим вкусом. Такие люди не находят себе продолжателей. В стремлении защитить гедонизм буржуазия утрачивает всякий вкус и должна удовлетворяться все более грубыми наслаждениями. Ее вкус извращается, средства, с помощью которых она доставляет себе наслаждения, мельчают. Их уже нет и в помине там, где наша молодежь открыла свой лагерь, прямо напротив обращенной в развалины виллы. «Посторонним вход запрещен». Эту табличку буржуа в свое время прибил над входом в свой дом и при входе на свой участок. Нам не нужны такие таблички, такие запреты. И если бы посторонние явились на нашу землю, мы выставили бы их самым решительным образом.