Рюрик Ивнев - Юность
Борик был первый раз в этом клубе. Низкий подвал с плохим входом, но внутри изумляющая роскошь. Точно бал костюмированный. Костюмы — сочетание реализма с изумляющей фантазией. Клуб славился тем, что в нем были только мужчины, и попасть было неимоверно трудно. Вечер прошел, как в угаре. Странная, волнующая музыка, какие-то невиданные танцы, тосты и главное последнее развлечение, которое поразило и испугало Борю: по данному сигналу электричество потухло, осталась гореть только еле заметная розовая лампа. Причудливые костюмы сползли с тел и обнажили розовые, желтые, худые и толстые фигуры. Как сквозь сон помнит Боря, что было дальше. Чьи то руки сжимали его тело, еще не совсем освобожденное от одежд, чей-то голос нашептывал слова жуткие и сладкие.
Под утро, когда розовело северное небо, и дворники усиленно подметали тротуары, они поехали домой. Борино лицо было бледное и хмурое.
После этого вечера все переменилось. Незаметно, но неожиданно. Когда приходил Рынкевич, Боря был скучным и неоживленным, как в прежние дни.
— Вы сердите на меня?
— Нет.
— Почему вы такой?
— Я не знаю. Только я погас, устал.
— Может быть, этот вечер вас смутил?
— Нет, нет, уйдите.
— Больше они не встречались. И вдруг теперь письмо. Краска залила Борины щеки. Опять то же самое. Зачем это? Он почти забыл этот вечер, этот «ужас», как он мысленно называл происшедшее. И вдруг снова напоминание. Резкое, сочное, как удар бича.
Что отвечать Рынкевичу? Что все прошло, хорошо, что нельзя вернуть прежнего. Всё фразы, фразы. Хочется чего-нибудь неумолимого, сильного, чтобы он почувствовал Борины страдания и тоску. Не хочется встречаться с ним, в сердце новые мечты, новые надежды. Каждый день Боря ходит на вокзал, сливается с шумной, суетливой толпой, ищет тех глаз, того лица, и не находит. Возвращается домой в громыхающем трамвае и сидит недвижный, окаменелый. Вся жизнь, все мечты перенеслись туда, в этот шумный водоворот вокзала. Серые глаза манят, и голову кружат воспоминания…
— Вы желаете сделать заявление?
— Да.
— Пожалуйте в комнату дежурного.
Пыльные потолки, грязный пол, уставленный зелеными столами, на которых водружены горы бумаг.
Сидит господин в синих очках, сухо здоровается.
— Чем могу услужить?
Борино лицо спокойно, но сердце стучит громко и протяжно.
— Я желаю увидеть носильщика № 117. Я искал в залах, не нашел… мне нужно поговорить насчет вещей… я приезжал недавно… и выронил.
— Вы желаете заявить о пропаже вещей? — синие очки нагнулись внимательно и деловито.
— Я желаю переговорить с носильщиком № 117. Не помнит ли он насчет вещи там… Я желаю, чтобы мне дали его фамилию адрес и вообще…
«Синие очки» не перебивают.
— Вы желаете падать жалобу на…
— Да нет, же, Боже мой, что вы русского языка не понимаете. Я желаю видеть № 117, вот и все.
— Не горячитесь, молодой человек, мы принимаем только заявление о пропаже вещей, а об адресах и №-ах носильщиков вы можете справиться в жандармском отделении.
— Так бы и сказали. — Боря неуклюже и быстро выходит из пыльной комнаты на свежий морозный воздух и на душе становится легче и ярче.
— Я еле вас нашел. Искал в канцелярии. Ничего не добился. Вы имеете свободные часы? Сможете взять постороннюю работу, например, мне надо кое-что… сделать. Вы мне как-то вещи носили, я запомнил вас, вы, вероятно, хорошо работаете, и заработок будете иметь.
— Что же можно.
— Вот вам мой адрес. Приходите завтра. Я вам укажу, что надо делать.
— Борис Арнольдович! Вас спрашивает там, рабочий, что ли.
— Просите, просите.
— Боря жмет руку вошедшего.
— Вас как зовут?
— Зовут меня Василием.
— Василий… Василий… это хорошее имя. Вспоминается, почему-то поле и цветы синие. Ну, вот я вам сейчас скажу… У меня тут починить нужно… — краска залила Борины щеки. Он не успел приготовиться к этому визиту и не знал теперь, что ему дать починить.
Василий стоял неуклюже, расставив свои длинные ноги в высоких смазных сапогах. И от всего тела веяло какой-то силой и решительностью, и Боря мысленно сравнивал его с высокой, твердой скалой.
— Вы замок мне прикрутите к этой корзине. — И Боря выдвинул из-под кровати старую, разлезающуюся корзину, на которой и замок бы не удержался.
Сначала Василий смотрел удивленными глазами, но потом как-то весь ушел в себя, насупился, и процедил:
— Что же можно.
Через несколько дней Василий зашел опять. Был предвесенний зимний вечер. На расслабевшем снеге кое-где чернели темные лужицы, и в воздухе пахло холодом и сырой землей.
— Вы пришли, как обещали. Спасибо. Сегодня надо починить мой шкаф, там что-то треснуло. Когда Василий, как всегда длинный и сдержанный, возился у шкафа, что-то налаживая, Боря сидел неподвижно и твердо. Глаза были далеки и темны.
— Вы женаты, Василий?
— Нет, барин.
— Василий, вы любите их, женщин?
— Кто же, барин, их не любит. Народ пользительный. И странно усмехнулся.
От этой усмешки в Бориной груди что-то закололо и дернуло. И вдруг почувствовал, что опять, как тогда на вокзале, сердце сжалось и к горлу подступило что-то мешающее дышать.
Было полутемно в комнате. В окнах качались деревья странно темные с большими кое-где снежными комьями. Боря у комода. Выдвигает ящики, что-то собирает, заворачивает в бумагу.
— Василий, я иду мыться.
(Пауза.)
— Может быть, пойдете со мной. Поможете.
— Я не прив… я не умею сам это… Отчего же. Я свободен. — И было сказано это так ровно, спокойно.
Боря вздрогнул. А что если? Нет, нет, ничего.
Было странно сидеть в санях вдвоем с Василием. Скользить по кое-где почерневшим улицам и молчать. Хотелось говорить, были какие-то слова, но они исчезали, не вырвавшись.
Вот поклонились Липповы: студент и жена, знакомые. Она улыбнулась как-то странно. Боже мой! Неужели она знает. Нет. Нет. Это так показалось. Дальше!
В грязноватом, пахнущем водой, мочалками и еще чем-то особенном номере, холодновато.
— Почему так холодно?
— Сегодня понедельник. Топка не та, что в субботу.
— Ну, хорошо, ступайте.
— Больше ничего не прикажете?
— Нет.
Когда остались вдвоем, стало как-то неудобно, руки ослабли и не повиновались, с трудом развязывался шнурок ботинка. Когда Василий, спокойно скинувший свое рабочее платье, был почти голый, Боря еще не снял верхней одежды.
— Дайте, я вам помогу.
— Было жутко и сладко, когда руки Василия простодушно или умышленно касались Бориного тела.
— Вы не будете на меня сердиться?
— За что же?
— Можно так, приблизиться. Мне приятно, когда вы прикасаетесь ко мне. А можно поцеловать? — И Борины губы вдруг приближаются и прижимаются к улыбающимся губам.
Он смотрит как-то странно, разрешающе, будто все уже знал и предвидел. Вода журчит из неприкрытого крана.
Весь город с шумом и грохотом и все лица знакомые кажутся далеко, далеко. Сердце вздрагивает и наполняется неизъяснимым наслаждением. Вот она, опять, повторилась эта минута, но еще лучше, еще острее. И кажутся в этот момент лишними и ненужными поцелуи Карлуши и других, а Василия глаза значительными и прекрасными.
— Вы знали? Вам это нравится.
— Все одно, по-моему.
— Хороший, хороший мой, я вас так люблю.
— Я еще на вокзале понял все.
— Только мне было стыдно, неудобно как-то. Я не решался, но сегодня когда вы пришли, я не мог, не мог.
— До свидания. Значит, до завтра?
— Если освобожусь. Завтра не обещаю. Но послезавтра беспременно. — Василий мялся и медлил уходить. — Барин, вот что я хотел вас попросить. Я сегодня ушел, меня заменял там один, так я заплатил ему, у меня не хватает… может вы меня выручите?
— Сколько?
— Сколько можете, рубликов пять, я заработаю, верну…
— Берите.
Что-то острое, холодное вошло в грудь, и в голову. Дрогнули губы, и печаль загорелась в глазах. Неужели и здесь? Неужели разочарование опять? Так искренно, так стихийно и вдруг… плата… деньги… Нет, нет, это не то, не то. Боря успокаивал себя, утешал, но крупная прозрачная слеза незаметно стекала с побелевших щек и падала на вязкую, бурую снежно грязную массу. Было прохладно, где-то вдали ныли беспокойные звонки трамвая и горели тусклые, пустые фонари.
Все — ненужное, лишнее. Но куда прогнать воспоминания. Они, как назойливые мухи, проникают и волнуют. Лиловое письмо Карлуши. Конверт продолговатый.
«Зачем смеетесь, зачем издеваетесь надо мной?»
Нет, нет, это не насмешка! Это ужасно, но что же делать? — И руки Борины, плавные красивые, быстро скользят по твердой пергаментной бумаге: «Мне больно, я понимаю ваше страдание, но я вас никогда не любил. Один раз… но об этом забудьте. Это было с горя. Простите, не в моей же власти изменить все…». И вспоминаются другие глаза улыбчивые голубые, обманчивые, но бесконечно милые. Как разобраться в этом? Как понять? Бедный, бедный Карлуша со своей бесконечной, бескорыстной любовью чужд и нежеланен, а эти глаза, этот рот, эти руки, которые принимают с жадностью подачки — милы и приятны.