Жорж Роденбах - Мертвый Брюгге
Он опять начинал блуждать, колебался, поворачивал в пустынные, улицы и невольно подходил к quai du Rosaire. Тогда он решал вернуться к себе; он отправится к Жанне позднее, вечером; он садился в кресло, пробовал читать; затем, через минуту, погружаясь в одиночество, охваченный холодным безмолвием своих длинных коридоров, он выходил опять.
Вечер… моросит мелкий дождик, который усиливается, ранит ему душу… Гюг чувствовал, что он снова охвачен, увлечен лицом Жанны, что его тянет к ее дому; он шел, приближался, снова шел назад, по своему пути, вдруг почувствовав потребность в уединении, испугавшись той мысли, что теперь она дома, ждет его, и не желая ее видеть.
Ускорив шаги, он шел по обратному направлению, выбирая древние кварталы, блуждая без цели, потерянный, несчастный, среди грязи. Дождь усиливался, увеличивая свои нити, запутывая свою паутину, делая петли всё уже. точно неуловимую и мокрую сеть, куда попадал мало-помалу Гюг. Он начинал снова вспоминать. Он думал о Жанне. Что делает она теперь на улице, в такую безотрадную погоду? Он думал и об умершей… Что теперь с ней? Ах, ее бедная могила… венки и обветшалые цветы под этим проливным дождем… А колокола звонили, такие тихие, такие далекие! Как далек был город! Можно было бы подумать, что и он, в свою очередь, не существует больше, растворился, потонул, погрузился в дожде, охватившем его со всех сторон… Сходная грусть! В память мертвого Брюгге с самых высоких колоколен раздавался печальный звон!
Глава X
По мере того как Гюг чувствовал, что его трогательный обман ускользает от него, он все. более возвращался к городу, сливая с ним свою душу, изощряясь в этой другой параллели, которою еще раньше — в первое время своего вдовства и приезда в Брюгге он наполнял свою печаль. Теперь, когда Жанна перестала напоминать ему умершую жену, он сам стал походить на город. Он хорошо это чувствовал во время своих однообразных и продолжительных прогулок по пустынным улицам.
Иногда ему становилось тяжело оставаться дома, он пугался одиночества своего жилища, ветра, рыдающего в трубах, многочисленных воспоминаний, окружавших его, точно пристально смотрящие глаза. Он гулял почти целый день, без цели, ничего не делая, неуверенный в Жанне и в своем собственном чувстве к ней.
Любил ли он ее на самом деле? А она сама, скрывала ли она равнодушие к нему или измену? Неясные сомнения! Грустные, короткие зимние сумерки! Сгущающийся туман! Он чувствовал, что туман проникал в его душу, и все его ясные мысли тонули в этой серой летаргии.
Ах! этот Брюгге в зимний вечер!
Влияние города на него снова проявлялось: урок молчания, исходящий от неподвижных каналов, тишина которых вознаграждается присутствием благородных лебедей; пример отречения, подаваемый молчаливыми набережными; в особенности совет — благочестия и строгости, падавший с высоких колоколен! Notre-Damme и St. Sauveur, всегда находящихся на краю горизонта… Он инстинктивно поднимал к ним глаза, точно искал прибежища; но башни пренебрегали его несчастною любовью. Они, казалось, говорили: "Взгляни на нас! Мы живем только верою! Печальные, без всякой скульптурной улыбки, с видом воздушных крепостей, мы поднимаемся к Богу. Мы — воинствующие колокольни! Злой дух истощил все свои стрелы против нас".
О, да! Гюг желал бы походить на них. Быть только башнею, выше жизни! Но он не мог похвастаться как брюжские колокольни, что победил искушение дьявола. Напротив, можно было бы сказать, что охватившая его страсть, от которой он страдал, как от беснования, была делом дьявола.
Ему приходили на память истории из области сатанизма, прочитанные книги. Не было ли в этом случае какого-нибудь основания для этого страха тайных сил и колдовства?
Не было ли это следствие из какого-нибудь условия, написанного кровью, которое должно было завершиться кровавой драмой? Временами Гюг чувствовал точно тень Смерти, приближавшейся к нему.
Ему хотелось избегнуть Смерти, победить ее пересилить с помощью этого исключительного сходства. Может быть, теперь Смерть мстила за себя.
Но он мог еще избавиться, спасти свою душу вовремя! И, блуждая по кварталам великого мистического города, он поднимал глаза к сострадательным колокольням, к утешению колоколов, милосердному призыву Мадонн, которые на углу каждой улицы простирали руки из глубины ниши, скрываясь под стеклом, среди свечей и роз, точно мертвых цветов в стеклянном гробу.
Да, он будет спасен от гибельного ига! Он одумался. Он стал расстригою печали. Но он покается! Он сделается тем, чем был. Он уже снова напоминал город. Он чувствовал себя братом по безмолвию и меланхолии этого печального Брюгге, который был его soror dolorosa. Ах, как он хорошо сделал, что вернулся сюда в пору своего глубокого траура! Немые аналогии! Взаимное проникновение предметов и души! Душа входит в предметы, и предметы проникают в душу.
Города, к тому же, являются личностью, отличаются независимым духом, ясно проявляющимся характером, который соответствует радости новой любви, отречению, вдовству. Всякий город кажется душевным настроением, и это настроение, после мимолетного пребывания в нем, сообщается нашей душе, проникает в нее точно жидкость, которую мы воспринимаем вместе с оттенком воздуха.
Гюг с самого начала ощутил это бледное, нежное влияние Брюгге, и благодаря ему предавался исключительно воспоминаниям, отрицал надежду, ждал доброй смерти…
И теперь еще, несмотря на его настоящие тревоги, его печаль немного растворялась вечером, возле длинных каналов спокойной воды, и он старался вновь стать образом и подобием города.
Глава XI
Город прежде всего имеет вид верующего. Советы веры и отречения исходят от него, от его больничных и монастырских стен, постоянно попадающихся церквей, точно стоящих па коленях, в каменных стихарях. Город начинал снова руководить Гюгом, требовать от него послушания. Он стал личностью, первым советчиком в жизни, который влияет, разубеждает, указывает, как поступить и что делать.
Гюг снова почувствовал себя побежденным этим мистическим видом города, так как теперь его не занимали очертания тела и обман женщины. Он меньше слушал женщину и от этого сильнее прислушивался к колоколам!
Колокола, бесчисленные и всегда неутомимые во время его вечерних прогулок, так как во время приступов грусти он опять бесцельно блуждал теперь вечером вдоль каналов…
Ему причиняли боль эти постоянные колокола, — звон к заупокойной обедне, реквиему, поминальным службам на тридцатый день, звон к утрене и вечерне — целый день раскачивающие свои черные невидимые кадильницы, откуда исходил точно дым звуков.
Ах, эти беспрестанные звуки колоколов в Брюгге, эта бесконечная заупокойная обедня, раздающаяся в воздухе! С какою силою они порождают отвращение к жизни, ясно указывают на тщетность всего земного, вызывают предчувствие приближающейся смерти…
В пустынных улицах, где редко мерцает фонарь, показывалось иногда несколько силуэтов женщин из народа в длинных суконных плащах, черных, как бронзовые колокола, раскачивавшихся, подобно им. Параллельно колокола и плащи, казалось, двигались к церкви по одному и тому же пути…
Гюг чувствовал, что ему незаметно дают совет. Он был захвачен течением. На него снова подействовало окружающее благочестие. Влияние, скрытая воля предметов, в свою очередь, влекли его к сосредоточенному настроению древних храмов.
Как прежде, он снова полюбил посещать их вечером, в особенности St. Sauveur, с его большими плитами из черного мрамора, пышными хорами, откуда иногда раздается, словно разливается потоком, музыка…
Эта музыка была обширна, она падала точно ручей на плиты, можно было бы подумать, что она топит, стирает покрытые пылью надписи на могильных плитах и медных досках, которыми повсюду усеяна базилика. Можно было бы сказать, что там все ходят окруженные смертью.
И ничто — ни покрытые живописью стекла, ни бессмертные чудесные картины Пурбюса, Ван-Орлэ, Эразма Келлэна, Крейера, Сегера с гирляндами никогда не вянущих тюльпанов — ничто не могло умиротворить погребальную грусть этого храма. Даже в триптихах и престольных образах он едва замечал феерию красок и увековеченную мечту древних художников, и с еще большей меланхолией думал о смерти, видя на боковых частях изображение жертвователя со сложенными руками и жертвовательницы с глазами точно из сердолика, от которых остались только эти портреты! Тогда он снова вызывал в своем воображении умершую жену.
Он не хотел думать о живой женщине, об этой нечистой Жанне, образ которой он оставлял за церковной дверью, — и мечтал, что стоит с ней коленопреклонный перед Богом, подобно благочестивым жертвователям на старинных картинах.
Гюг во время приступов мистицизма полюбил также уединяться в маленькой, безмолвной Иерусалимской часовне. Куда преимущественно направляются при заходе солнца женщины в плащах… Он входил за ними: потолок очень низкий, как в подземной церкви… В глубине этой часовни, выстроенной для поклонения ранам Спасителя, изображен Христос в натуральную величину, Христос в гробу, в саване из тонкого кружева. Женщины в плащах зажигали небольшие свечи, затем уходили скользящими шагами. Свечи точно истекали кровью. Можно было бы подумать во мраке, что это были стигматы Христа, которые снова раскрывались, чтобы омыть кровью грехи тех. кто приходил туда.