Андре Моруа - Для фортепиано соло. Новеллы
— Если бы вы видели радость Эдварда, — сказала леди Туллок, — когда он читал мне это письмо!
— Это вполне естественно, — важно подтвердил генерал.
— Да, — живо поддержала его миссис Брамбл, — это так естественно!
Я смотрел на них с полным недоумением.
— Почему? — спросил я. — Вы думаете, что мертвец вернулся на это место по случаю столетней годовщины своего убийства?
— А разве вы так не думаете? — с беспокойством спросил лорд Туллок.
Генерал и миссис Брамбл посмотрели на меня с таким неодобрением, что я замолчал. Но про себя подумал, что ведь и истории о говорящих лошадях и пирующих призраках тоже находят горячий отклик в этих доверчивых душах. Я поднялся и попросил разрешения удалиться к себе.
В камине моей комнаты жарко пылали еловые поленья. От них струился легкий дымок, сквозь который смутно были видны мягкие белые хлопья, засыпающие снаружи оконные стекла. Моя свеча погасла, и теплый воздух светился и дрожал в танцующих языках пламени. Было так жарко, что сон не шел ко мне. Я стал размышлять над этими странными историями. Вскоре за стеной часы с кукушкой возвестили полночь. Я чувствовал усталость и волнение, но в то же время бессонница была мне приятна, как будто чье-то таинственное невидимое присутствие внесло в мою комнату ощущение уюта и нежности.
Каждый час кукушка подавала голос, и я слушал ее до самого рассвета, пока наконец не заснул.
На следующее утро я с некоторым опозданием спустился к завтраку в просторную столовую, обшитую дубовыми панелями. Миссис Брамбл, которая уже сидела за столом, заставленным блюдами с копченой пикшей, овсянкой и мармеладом, осведомилась, как прошла ночь.
— Скажу откровенно, я почти не спал. Но это меня совсем не тяготило, да и кукушка не давала скучать.
— Как? — неожиданно воскликнул генерал. — Вы слышали кукушку? Понимаете, Эдит? — многозначительно произнес он, повернувшись к жене.
— Ну да… — ответил я, удивленный тоном, которым он произнес эту фразу, самую длинную из всех, что мне приходилось слышать из его уст. И тут я увидел, что миссис Брамбл смотрит на меня пристально и взволнованно, и глаза ее полны слез.
— Я должна объяснить вам, — сказала она. — В комнате по соседству с вашей действительно висят часы с кукушкой. Моя дочь получила их в подарок, когда была еще совсем крошкой; она их очень любила и каждый вечер сама заводила. С тех пор как наша девочка умерла, никто не заводил ее часы, и уже никто больше к ним не прикоснется, вот мы и думали, что теперь кукушка замолчала навеки, но, видите ли, дорогой друг, вчера, в Рождественскую ночь…
Открытка
© Перевод. Елена Богатыренко, 2011
— Мне было четыре года, — сказала Наталия, — когда моя мать ушла от отца и вышла замуж за этого красивого немца. Я очень любила папу, но он был слабым и покорным; он не настаивал, чтобы я оставалась в Москве. Скоро, против собственной воли, я стала восхищаться отчимом. Он был нежен со мной. Я отказывалась называть его отцом; в конце концов договорились, что я буду называть его Генрихом, как мама.
Три года мы прожили в Лейпциге, а потом маме пришлось вернуться в Москву, чтобы уладить какие-то дела. Она позвонила моему отцу, довольно сердечно поговорила с ним и обещала прислать меня к нему на целый день. Я волновалась прежде всего от того, что увижусь с ним, а также и от того, что снова окажусь в доме, где столько играла и о котором сохранила самые лучшие воспоминания.
Я не разочаровалась. Швейцар перед дверью, большой заснеженный двор — именно эти образы я и хранила в памяти… Что касается отца, он прилагал неимоверные усилия, чтобы этот день стал для меня самым лучшим. Он купил новые игрушки, заказал чудесный обед, а на вечер в саду был запланирован маленький фейерверк.
Папа был человеком очень добрым, но крайне неловким. Ничего из того, что он организовал с такой любовью, не получилось. Новые игрушки лишь усугубили мою тоску по старым, я требовала их, а он не мог их найти. От прекрасного обеда, дурно приготовленного слугами, оставшимися без женского присмотра, мне стало нехорошо. Одна из ракет упала на крышу, прямо в трубу моей бывшей детской, и от нее загорелся ковер. Чтобы погасить начинавшийся пожар, всем домочадцам пришлось выстроиться в цепочку с ведрами, а папа обжег руку, и в результате день, который он задумал веселым, оставил у меня воспоминания о страшных языках пламени и о грустном запахе лекарств на бинтах.
Пришедшая за мной вечером фрейлейн застала меня в слезах. Я была совсем маленькой, но я прекрасно чувствовала все оттенки переживаний. Я знала, что папа любит меня, что он хотел сделать как лучше, но ему это не удалось. Я жалела его, но в то же время мне было за него немного стыдно. Я хотела скрыть от него свои мысли, я пыталась улыбнуться и снова плакала.
Когда я уходила, он сказал, что в России есть обычай дарить друзьям на Рождество красивые открытки, что он купил для меня такую открытку и надеется, что она мне понравится. Сегодня, думая об этой открытке, я понимаю, что она была ужасна. Но в то время, как мне представляется, мне очень понравились блестящие хлопья снега из бористой соды, красные звездочки, наклеенные за прозрачной синей бумагой, изображавшей небо, и укрепленные на картонной подставке сани, которые словно бы неслись над открыткой. Я поблагодарила папу, обняла его, и мы расстались. Потом была революция, и больше мы никогда не виделись.
Моя фрейлейн привезла меня в гостиницу, где находились мама и отчим. Они одевались, собираясь на ужин к друзьям. Мама была в белом платье и в роскошном бриллиантовом колье. Генрих надел фрак. Они спросили меня, было ли мне весело. Я с вызовом ответила, что замечательно провела день, и описала фейерверк, не обмолвившись ни словом о пожаре. Потом, разумеется, желая доказать, какой прекрасный у меня папа, я показала им свою открытку.
Мама взяла ее и сразу же расхохоталась.
— Боже мой! — сказала она. — Бедный Петр не изменился… Вот ведь экспонат для музея ужасов!
Смотревший на меня Генрих наклонился к ней с сердитым выражением на лице.
— Послушай, — сказал он тихо, — послушай… Не при ребенке…
Он взял у мамы из рук открытку, с улыбкой посмотрел на блестящие снежинки, подвигал сани на шарнире и сказал:
— Никогда еще не видел такую красивую открытку; ее надо беречь.
Мне было семь лет, но я знала, что он лжет, что он, как и мама, считает эту открытку ужасной, что оба они правы и что Генрих из жалости хотел защитить моего бедного папу.
Я порвала открытку и с этого дня возненавидела отчима.
Пелерина
© Перевод. Ю. Рац, 2011
— Доводилось ли вам встречаться с очаровательным австрийским поэтом Ризенталем? — спросил он.
— Я общался с ним всего лишь однажды. Припоминаю, что в тот вечер он говорил о России — в его суждениях удивительно сочетались простота и загадочность… А рассказы были окутаны какой-то сказочной дымкой, отчего описываемые им персонажи теряли конкретные очертания и превращались в поистине исполинские фигуры… Даже говорил он необычно, понизив голос… Удивительное дело, я видел его один раз и уже успел привязаться к нему больше, чем к иным своим друзьям, которых знал не один десяток лет… Вскоре после этой краткой встречи, я узнал о его смерти, с грустью, но без удивления, поскольку поэт мало походил на человека, пышущего здоровьем… С тех пор, путешествуя по разным странам — Франции, Германии, Италии, — я повсюду встречал друзей Ризенталя… Это были совершенно разные люди, и все они признавались, что поэт сильно повлиял на их жизнь, развив их природные способности и художественный вкус.
— То, что вы говорите, очень интересно, — ответил он, — ведь я был хорошим другом Ризенталя. Как и вы, я видел его один раз в течение часа, и уже не смог забыть. Три года назад, будучи проездом в наших краях, он, вспомнив обо мне, написал письмо, и я предложил ему остановиться на денек в моем доме. Была ранняя осень, и было уже довольно прохладно. Мой дом во Вьенервальде стоит у подножия высоких гор. Ризенталь, человек хрупкого сложения и весьма чувствительный к холоду, очень жалел, что не захватил с собой теплой одежды. «Не могли бы вы, — спросил он с улыбкой, — одолжить мне свое пальто?» Вы видите, я гораздо выше и крупнее нашего друга. Я принес ему коричневую пелерину, которую обычно надеваю зимой на охоту. Ризенталь, чтобы позабавить нас обоих, продемонстрировал, как может дважды обернуть себя пелериной, и так, закутавшись, долгие часы гулял со мной среди деревьев.
Днем — мой дом, сад, осенний багрянец листвы, неприступные горы, обступившие нас, а вечером — уютный жар камина настолько очаровали его, что он решил задержаться еще на день… Ложась спать, он повесил пелерину на спинку кровати, а утром, садясь за письменный стол, накинул ее на себя как халат. Вечером Ризенталь признался мне, что ему совершенно не хочется уезжать; со своей стороны я только и мечтал о том, чтобы как можно дольше не расставаться с этим необыкновенным и милым человеком.