Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
В конце переулка, под Красным Драконом, я нашел Фонтанэ, который под стук молотков уплетал пирожок со сливами, купленный у кондитера на углу. Рассеянно выслушав рассказ о разговоре с вдовой Баргуйе, он заявил, что не одобряет моего поведения и знать ничего не хочет об этой дурацкой истории. Мы отправились в тир. Фонтанэ убеждал меня, что он хороший стрелок. Но мне пришлось поверить ему на слово, ибо глаза мои свидетельствовали об обратном.
На душе у меня было неспокойно; подымаясь домой по лестнице, я с каждой ступенькой ощущал все большую тревогу. Я строго осуждал себя, полагая не без оснований, что мой проступок уже обнаружен. Дверь мне отперла Жюстина. Ее голубые глаза распухли от слез, пунцовые щеки пылали. Она молча, с испугом воззрилась на меня.
Матушка встретила меня холодно.
— От тебя пахнет водкой, — сказала она. — Куда ты ходил? Кому ты отдал белье, которое утащил с собой?
— Бедной вдове в переулке Дракона, госпоже Баргуйе.
— Я ее знаю, — заметила матушка и добавила, обратившись к отцу: — Это та самая матрацница, которая украла у меня волос из матраца; ее отовсюду выгнали за пьянство.
Досадуя, что меня одурачили, я резко возразил, что г-жа Баргуйе женщина очень честная и набожная.
— К тому же, — добавил я, — ей приходится воспитывать двоих детей.
— Допустим, что это так, — сказал отец, — и бедных детей очень жалко. Но объясни, Пьер, почему же ты не спросил совета у родителей, прежде чем подавать милостыню? Нет ничего труднее, чем помогать бедным. Вопрос о частной благотворительности, признаюсь, крайне меня волнует. Ты слишком самонадеян, Пьер, думая, будто в твоем возрасте ты можешь один, ни с кем не советуясь, сделать то, что требует большого опыта и долгих размышлений. Мой друг Амедей Эннекен осуждает благотворительность, как частную, так и общественную, хоть это и очень добрая душа. Он коммунист и убежден, что в деле помощи неимущим ничего не достигнешь без социальной революции. Я же склонен предполагать, что социальной революции недостаточно и нужна еще революция нравов…
Матушка прервала его речь, которая, видимо, казалась ей неуместной и не относящейся к делу.
— Пьер, почему ты не спросил у меня разрешения взять белье? — сказала она. — Ты унес его без спросу потому, что знал, что я не позволю. Это белье не твое. Идеи господина Эннекена и господина Прудона еще не проведены в жизнь. Ты распорядился тем, что тебе не принадлежит. Я согласна простить тебя за доброе намерение, хотя ты и поступил так скорее из тщеславия, чем из сострадания, а главное, по легкомыслию. Бот Фонтанэ никогда бы не сделал такой глупости. Я уверена, что он не пошел с тобой к этой женщине, когда ты понес ей свои рубашки и ночные колпаки.
Я не мог не возмутиться этой незаслуженной похвалой. Я знал, что Фонтанэ нисколько не лучше меня, и если я не уверен в этом теперь, то только потому, что научился сомневаться во всем.
— Послушай, сынок, — продолжала выговаривать мне матушка еще более строгим тоном, чем прежде. — Я расскажу тебе, какие последствия имела твоя глупая выходка. Вскоре после твоего ухода Жюстина обнаружила пропажу белья. Жюстина очень честная девушка, но, как всякая служанка, всегда боится быть заподозренной. Она испугалась, что ее обвинят в краже белья, и страшно разволновалась. Она прямо голову потеряла. Напрасно я старалась ее успокоить, уверяя, что нисколько ее не подозреваю. Она кричала, что ее схватят жандармы, что ее посадят в тюрьму, хотя она ни в чем не виновата.
Слова матушки произвели на меня сильнейшее впечатление, Я был недавно в театре Конт на пьесе «Coрока-воровка, или Служанка Палезо»[296]. Я понял, какие ужасные душевные муки претерпела моя дорогая Жюстина.
Я бросился на кухню и нашел там Жюстину, погруженную в безысходное отчаянье. Я порывисто обнял ее, прося прощения, что своей необдуманной выходкой невольно доставил ей столько неприятностей.
— Ах, господин Пьер! — воскликнула она сквозь слезы, — будь вы поумнее, никогда бы вы не сделали такой глупости.
Жюстина была права. Я никогда не сделал бы такой глупости, будь я поумнее.
II. Горести и печали Дочери троглодитов
С некоторых пор я уже не замечал у Жюстены той жажды разрушения, которая в первое время ее службы у нас обрушивалась на порученную ее заботам посуду и на бронзовые статуэтки, подаренные доктору Нозьеру благодарными пациентами. Кухня реже оглашалась звоном разбитых тарелок и неистовыми криками юной служанки, которая, разрубая говядину, вечно резала себе пальцы. Пожары в печной трубе и наводнения случались реже, люстры не падали внезапно, сами собой, на пол, и хотя отец все еще называл ее первопричиной катастроф, все еще отмечал в этом наивном существе разрушительный дух бога Шивы и возмущался тем, что она беспрестанно нарушает тишину, необходимую для научных занятий, — это объяснялось тем, что он, подобно большинству людей, был не способен перестраивать свои суждения в зависимости от новых данных и держался установленных мнений и предвзятых идей. Матушка, более справедливая и разумная, не могла не признать, что после первоначального хаоса в темном рассудке служанки стали появляться первые проблески порядка и признаки гармонии.
Жюстина примирилась со Спартаком на каминных часах. Она больше не колотила его палкой от облезлой метлы, и герой больше не угрожал раздавить ее своею тяжестью. Но она упорно отказывалась верить, что его зовут Спартак. Напрасно, потрясая словарем и учебником, я пытался ей доказать это с глупым, упрямым педантизмом тринадцатилетнего историка. На все мои доводы она, спокойно улыбаясь, неизменно отвечала:
— Нет, нет, молодой хозяин, его не так зовут, как вы говорите. Быть этого не может.
— Да почему же?
— Много будете знать — скоро состаритесь!
— Но как же его зовут, Жюстина, если не Спартаком?
— Никак; вы сами выдумали этому петрушке такое гадкое имя.
— Знайте же, Жюстина, что Спартак во главе отряда рабов разбил четыре армии преторианцев, три консульские армии, а когда сенат послал против него легионы Красса и Помпея и он был вынужден принять бой, он убил своего коня…
Жюстина перебила меня:
— У меня там чечевица варится, пойду помешаю; нет хуже чечевицы: чуть упустишь — она и пригорит.
Я вцепился в ее передник.
— Жюстина, эта статуя Спартака — работа господина Фуаятье, папиного друга, он теперь уже совсем старый. В детстве он был пастухом и, гоняя стада, вырезал ножом из дерева разных зверюшек…
— Точь-в-точь мой братец Форьен, — сказала Жюстина. — Когда он пас скотину, еще совсем малышом, он мастерил силки для птиц и всякие капканы. Сызмальства такой был ловкач! Ну, мне надо помешать чечевицу.
И Жюстина убежала на кухню, откуда доносился едкий запах горелого.
Я невзлюбил статуэтку Спартака работы славного Фуаятье, оригинал которой в саду Тюильри когда-то обращал к дворцу гневные взоры и грозно сжатые кулаки, невзлюбил потому, что слишком часто смотрел на нее в детстве и еще потому, что это безвкусное произведение. «Это напыщенный болван», — говорил про статую г-н Менаж. Отец любил ее. Не думаю, между нами говоря, что он когда-нибудь видел ее, то есть рассмотрел как следует. Он ничего не замечал, что не относилось к его профессии, кроме особенно пленительных и величественных картин природы. В «Спартаке» его друга Фуаятье его восхищала самая идея, символ. Он видел в этой могучей фигуре освободителя угнетенных и восхищался им, так как он любил справедливость и ненавидел тиранию.
— Будь я республиканцем, — говорил он, — я мог бы в крайнем случае допустить принуждение во имя основных принципов или высших интересов. Но я роялист и считаю первой обязанностью короля, я сказал бы даже единственным оправданием его власти, — гарантию свободы народа. Королевская власть, основанная на угнетении, — нелепость.
На это мой крестный возражал:
— К сожалению, властелин обыкновенно лишает народ самых необходимых свобод и гарантирует ему лишь второстепенные.
— Это случается, когда властелином становится народ.
— Разве необходимо, чтобы один человек владел нашим достоянием и охранял его, неужели мы не можем охранять его сами?
— Владея всем, король как отдельный человек на деле не владеет ничем, а народ пользуется всеми благами. При демократии, наоборот, правящие партии, состоящие из множества лиц, действительно владеют общественным достоянием; они грабят народ, и он не пользуется никакими благами.
— Самое драгоценное из благ — свобода!
— В тех случаях, когда ее теряешь. Мы отрекаемся от свободы всякий раз, как пользуемся ею.
— Республиканец никогда не отрекается от идеи свободы. Вот в чем разница!
Так спорили между собой эти достойные люди, родившиеся вскоре после бурь, потрясших до основания весь общественный строй, спорили, никогда не убеждая один другого и не замечая явной бесполезности своих рассуждений. Оба они были французами и любили красноречие.