Кальман Миксат - Том 1. Рассказы и повести
— Это невозможно! — в отчаянии вскричал Миклош. — Я протестую! Час назад вы обещали ее мне! Эржике моя и только моя! Правда? Он вас неправильно понял! Вы не отдадите дочь стряпчему? Говорите, дядюшка, ради бога, прошу вас…
Но обращаться к старому Калапу было бесполезно. Он не ответил бы теперь даже самому судебному следователю… Его большие остекленевшие глаза тупо уставились на юношу, словно говоря: «Не понимаю, о чем речь». Наконец язык его шевельнулся и издал непонятный рычащий звук, похожий на бормотание ребенка, что учится говорить.
— Да ведь их паралич разбил, — проблеял ошеломленный Лупчек и пустился наутек.
Он бежал, не останавливаясь, до соседней деревни, где господин Фогтеи держал речь перед собравшимися дворянами в изящных периодах излагая мысли о том, что каждый дворянин — жемчужина в короне святого Иштвана *. Было бы прискорбно смешивать жемчуг с мусором (овация). Мужика сама природа создала более сильным и плечистым, чтобы он прокладывал дороги, платил налог и работал на барщине. Идти против природы — искушать бога. (Правильно!) Жертвовать на алтарь отечества презренный металл — ниже дворянского достоинства, дворянин платит налог собственной кровью! Предки наши, одевавшиеся в меховые шкуры, перевернутся в своих могилах, если мы отдадим хотя бы одну из завоеванных ими привилегий. (Общее одобрение.) Он, Фогтеи, заявит об этом в парламенте во всеуслышанье; если его благородные земляки придерживаются того же мнения, он просит их оказать ему доверие. Пусть они хорошенько все обдумают и не дадут себя провести его сопернику Ласло Бойтошу, который, кстати говоря, поит благородных дворян никудышным винишком (ропот). Чего же ожидать от человека, проявляющего такое неуважение к дворянству? Вот вы нашего вина отведайте? (Восторженные, бурные крики.) Речь произвела эффект. Amice Лупчек, задыхаясь, прибыл в село именно в тот момент, когда дюжие молодые дворяне, подхватив его принципала, кто за что смог уцепиться, потащили его по улицам, выкрикивая импровизированную песню:
Садись в кадку, Ласло Бойтош,В Пожонь едет Мартон Фогтеи!
Пишта Ферц самый главный вербовщик голосов, вытащил откуда-то большую кадку и засунул в нее огородное пугало в виде «бахуса», что должно было изображать персону предшественника либералов в той позе, в какой местное общественное мнение вознамерилось усадить его в кадку вместо того, чтобы отправить в пожоньский парламент. С героической серьезностью Пишта Ферц вышагивал во главе процессии, высоко подняв зловещую кадку.
Фогтеи лягался, кусался, трепыхался, никак не желая смириться с тем, что его особу транспортируют этаким манером; но патриотизм запрещал благородным дворянам обижаться на него: с примерным смирением они терпели барахтанье его милости и ни за какие мирские блага не отпустили бы свою ношу, не донеся до конца села, до звонницы.
Amice Лупчек спешил проложить себе дорогу к удостоившемуся подобной чести хозяину, но добраться к нему он не смог, ибо вдруг возникло непредвиденное препятствие. Кому-то пришло в голову сказать: «Эх, и до чего этот малый на огородное пугало похож!» У пристрастившихся к зрелищам земляков глаза так и разгорелись! Тотчас выдумали: это, мол, шпион из партии Бойтоша! А Пиште Ферцу больше и не надо было! Схватил он за шиворот достопочтенного amice, который так и не успел добраться до своего хозяина, и сунул его в кадку, ободряя отчаянно визжавшего молодца тем, что кадку сейчас повесят на самую верхушку звонницы, а оттуда уж он может с полным комфортом наблюдать за событиями…
Лупчеку и в самом деле едва не оказали эту честь, как вдруг несчастье помогло: дно кадки под тяжестью его тела отвалилось. Господин Лупчек выскользнул было из нее, да не совсем: между его животом и дном кадки возникло бросающееся в глаза несоответствие; развязка могла наступить лишь в том случае, если его вытряхнут из кадки вверх тормашками.
Итак, начался живой обмен мнениями относительно методов извлечения Лупчека из кадки. После долгих пререканий решение вопроса пришлось доверить Фогтеи, который только сейчас заметил, что висевшие из кадки ноги ему почему-то знакомы, где-то он их уже видел, — вот только где именно? Весьма не скоро, но все же он наконец вспомнил: ведь это его собственные прошлогодние сапоги, которые он не мог носить из-за мозолей и сплавил своему практиканту взамен двух пар головок для сапог, обусловленных в контракте о службе amice. Итак, сомнений, что в кадке amice Лупчек, у стряпчего не было. Вопрос извлечения его — ибо господин Лупчек фатально застрял в кадке и не было никакой возможности извлечь его оттуда задешево, не разнимая кадки, — ставился таким образом: стоит ли портить из-за него добротную вещь или не стоит? Господин Фогтеи вынес гуманное решение, согласно которому кадку необходимо было незамедлительно и с большой осторожностью разбить, ибо личность, застрявшая в ней, не кто иной, как его собственный практикант, который к тому же привез своему принципалу важные вести.
Обручи сбили, и amice Лупчек в полной сохранности выкатился вместе с рассыпавшимися клепками; то обстоятельство, что хозяин кадки раньше держал в ней муку, оставившую весьма заметный след и на бедняге amice, разумеется, особого упоминания не заслуживает.
— Violencia[70] — покушение! — заорал достойный юнец, как только отдышался. — Я требую сатисфакции!
— Ладно, ладно, — сказал Фогтеи, — но раньше не грех бы умыться, друг мой.
— И то правда… — ответил господин Лупчек, совсем остыв, и поспешил к первому же колодцу.
— Ну-с? — спросил принципал, как только ему удалось остаться наедине с измученным помощником. — Сено или солома?
— Сено.
— Что ж он сказал?
— Согласился.
— После какого?
— После третьего.
— Очень хорошо, хотя мне жаль, что нам пришлось зайти так далеко. Итак, в четвертом не было надобности, а ведь оно самое эффектное… Верните его мне, amice!
Лупчек вытащил из голенища сапога рваный, засаленный платок, в который было завернуто четвертое послание: он передал его адвокату нетронутым.
— Значит, — вновь заговорил адвокат, — положение дел таково: я теперь жених. Что слышно о барышне, с которой я обручен?
— Их честь обещали поговорить с ней еще до вечера. Фогтеи потирал руки, на его желтой физиономии расцветала радость.
— Значит, до вечера? Очень хорошо! То есть, мне кажется, он слишком спешит. До вечера он вряд ли сумеет убедить ее… мне так кажется…
— Мне и самому так кажется.
— Что? Что вам кажется, amice?
— Что его честь не поговорят с барышней до вечера.
— Как вы смеете так думать — ведь он обещал! Однако господин Лупчек стоял на своем.
— Обещали они или нет… я все же повторяю: они не станут говорить с барышней ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра…
— Э, вы что, спятили? Я вот велю сейчас вас связать, если не объясните своих слов. Ну-с, почему это он не станет говорить с барышней?
— Потому… у них язык отнялся.
— Язык отнялся?
— Третий аргумент был настолько силен, что их честь тотчас же хватил удар. Потрясенный адвокат попятился, на его физиономии мелькнуло мимолетное неудовольствие, затем равнодушным голосом, стараясь скрыть свои чувства, он произнес.
— А ведь нам, amice, его язык еще пригодился бы на некоторое время.
IX
Знамена
Миклош остался с глазу на глаз с беспомощным человеком. Руки господина Калапа безжизненно повисли, голова откинулась к спинке кресла, медленные глухие вздохи вздымали грудь.
На зов Миклоша первой прибежала старая служанка Бориш, однако она тотчас же в ужасе выбежала обратно во двор, криком встревожив всю округу.
— Ох, господи! Кто бы подумал! Такой богатый человек, а тоже вот бог не помиловал! Да как же велик ты, господи! Все видать, под тобою ходим… Эй, люди, люди! — верещала она, ломая руки. — Если есть у вас душа, скорей бегите, коней запрягайте! Янчи! Скачи за врачом в город. Хорошо бы, конечно, бабку позвать, она-то получше доктора разбирается, но так ей молодой барин приказал… Эй, Пишта, послушай… сбегай-ка побыстрее в верхний конец села к хромой мельничихе, пусть травки даст, какая получше. А ты, Като, доченька, чего пялишься? Лучше бы немного овса разогрела их милости на живот положить: глядишь, овес душу барина-то на земле и удержит…
Миклош раздел старика и хотел уложить его, когда на пороге появилась стройная фигурка Эржике.
— Батюшка! — вскричала она с непередаваемой болью в голосе и бросилась отцу на грудь, покрывая поцелуями его щеки, лоб, согревая в своих ладонях его руки.
— О, твои руки холодны, как…
«Как у покойника», — чуть не сказала она, но Миклош поспешил перебить ее, не дав докончить невольно явившуюся грустную мысль.