Эмма Донохью - Падшая женщина
В декабре в тюрьме появились два фальшивомонетчика. Они предложили Мэри обрюхатить ее, чтобы избежать петли. Она сказала, что бесплодна, но они ее даже не слушали. Они овладели ею на полу; небольшой уголек больно впивался ей в лопатку. Про себя Мэри дивилась, что кто-то еще хочет ее тела. Кому нужно проникать в эту могилу плоти?
Она не знала, когда это случится, но была уверена, что умрет — лицом вниз на полу ночной камеры или в петле на рыночной площади, и даже не думала сопротивляться. Она была ближе к мертвым, чем к живым, и уже забыла дорогу обратно. В самые тяжелые дни она мечтала только об одном: перелететь через эту зиму, как камень через озеро. Перепрыгнуть через время — как ее отец в свой последний год на земле — и оказаться в дне своей смерти.
Теперь она часто говорила с отцом по ночам. Оказалось, что это очень легко — сделать то, что у нее никак не получалось раньше. Простить Коба Сондерса. За его безумие, за то, что он требовал от судьбы невозможного, за то, что он отдал жизнь за украденные одиннадцать дней. Она уже знала, что смерть движется в общей толпе под видом самого обычного незнакомца и может без всякого предупреждения постучать тебя по плечу. Лучше броситься к ней в объятия сразу.
Не то чтобы она страстно хотела умереть. Мэри по-прежнему вдыхала воздух — тот, что был, и ела то, что могла достать, но она делала это скорее, чтобы чем-то себя занять. Она просто не считала себя по-настоящему живой, и ей было совсем нечего больше терять. Все, кого она любила, покинули ее, и виновата в этом была только она сама. Она разбила сердце своей матери, бросила Куколку и убила хозяйку, которая не чаяла в ней души. Теперь у нее не было будущего, ради которого стоило бы жить.
В Двенадцатую ночь небо было густо-черным, словно кто-то вылил на него смолу. Стражники напились и не пришли за заключенными, чтобы отвести их в ночную камеру. Завернувшись в одеяло, Мэри стояла у окна. Единственный свет исходил от фонаря в углу, где арестанты играли в кости. Жиденькое желтое сияние выплескивалось в ночь и терялось во тьме. Мэри не чувствовала своих рук; одной она сжимала одеяло, другой держалась за прутья решетки. Еще немного, казалось ей, — и стражникам придется отдирать ее от окна, словно плющ, ломая скрюченные, высохшие, как стебли, пальцы.
Она вдруг осознала, что звуки, которые доносились до нее уже довольно давно, — это вовсе не блеяние овец, а человеческие голоса, почти заглушенные ветром. Они пели какую-то песню, но она не могла разобрать ни слова. Поющие приблизились, потом внезапно смолкли; некоторое время слышалось только шарканье ног по обледеневшей дороге внизу. Мэри прижалась лицом к решетке, но ничего не разглядела. Темное небо как будто давило ей на глаза. Раздался громкий стук в дверь.
То, что внезапно возникло перед окном, было самым страшным кошмаром в ее жизни. Лошадиная морда была снежно-белой, но шерсти на ней не было, только голая кость. Страшные зубы скалились в непостижимом восторге. Тело лошади казалось облаком, тающим в ночи; оно слегка пошевеливалось от ветра. «Она пришла за мной», — мелькнуло в голове у Мэри. Белая лошадь из снов, на которой она торжественно и медленно ехала через толпу. Чудовищный рот открылся и с жутким лязгом захлопнулся снова.
Наверное, она завизжала, потому что все узники, толкаясь локтями, вдруг бросились к окну. Ее притиснули к решетке; железные прутья больно вдавились в ребра. Мэри уперлась ногой в стену, но толпа не поддалась. Сверкающие глаза лошади были на расстоянии вытянутой руки от ее лица. Она не могла отвести от них взгляд.
— Это Мари Лойд! — крикнул какой-то старик позади нее.
И снова грянула песня, теперь уже за ее спиной. Грубые голоса приговоренных подхватили напев, им ответили бубны и колокольчики внизу; песня окружала Мэри со всех сторон. Она по-прежнему не понимала ни слова. Это был дикий набор звуков, такой же бессмысленный, как клацанье лошадиной челюсти, — сейчас она видела, что рот открывается с помощью палки. Уши чудовища оказались бумажными, а морду украшали зеленые ленты, свисавшие на манер поводьев. Глазницы были набиты осколками стекла. Лошадь встала на дыбы, и Мэри сумела разглядеть человека внутри, под белой простыней, подметавшей мостовую. Его ноги напоминали лапки насекомого. Вокруг приплясывали его товарищи; один из них, заметила Мэри, держал в руках скрипку, другой был в костюме ведьмы. Их лица были вымазаны грязью, и они бешено кружились на месте, как будто отбиваясь от пчел.
Закончив петь, ряженые протянули шапки, и из крошечного окошка тюрьмы дождем посыпались пенни. Вскоре толпа рассосалась. Процессия медленно потащилась в сторону города; постепенно скрипичные трели превратились в еле слышный комариный писк, а затем смолкли совсем.
Старик за спиной Мэри прижался лицом к ее одеялу. Она обернулась и стряхнула его. Лицо его было залито слезами.
— Вот уж не думал, — прошептал он сам себе. — Не думал, что доживу до того дня, когда они снова вытащат Мари.
Ввалились стражники, чтобы отвести их в ночную камеру.
* * *Суд над Мэри Сондерс был назначен на первый день монмутской ежегодной выездной сессии, в марте 1764 года. Мэри не была снаружи почти шесть месяцев. Сидя в телеге, которая везла ее из тюрьмы в город, она все время щурила глаза от яркого весеннего солнца. Уже несколько дней она не спала и не ела, поэтому совершенно оцепенела и почти не могла двигаться. Колеса гремели; трава под ними была мокрой от росы. Как там говорилось в молитве, которую они учили в школе?
Господь, грехи мои омой,Словно утренней росой.
Запах весны кружил ей голову. Поля только что удобрили свежим навозом.
В здании суда на Маркет-сквер было полно народу. Голоса и звуки шагов эхом отдавались под высокими сводами. Когда почтенные горожане заполнили все скамьи, стражники закрыли тяжелую дверь на задвижку, чтобы в зал не набилась чернь. Мэри ввели двое конвоиров.
Она подняла голову, только когда услышала его голос.
— Убийца! Убийца! — завизжал мистер Джонс, тыча в ее сторону острым, как сосулька, пальцем.
Судья застучал молотком.
— Убийца!
Стражники вывели его прочь. Мэри молча проводила его глазами, но в ее груди вдруг загорелась искорка жизни. Если тебя ненавидят так сильно, значит, ты еще жив. Из коридора еще доносились вопли мистера Джонса.
Адвокатов больше всего интересовали подробности «этого леденящего кровь преступления». Раны на шее погибшей — являлись ли они следствием одного, двух или трех ударов? Пять фунтов, три шиллинга и шесть пенсов, изъятые у обвиняемой, — в каких именно монетах?
Только ближе к середине дня они наконец заинтересовались причинами, по которым было совершено убийство.
— Перейдем от способа к мотивам, — заметил судья справа и с клекотом прочистил горло. — Мэри Сондерс, можешь ли ты назвать хоть одно оправдание своему гнусному преступлению?
Спасай свою шкуру, глупая сучка! — крикнула Куколка у нее в голове. Мэри открыла рот, и слова полились из нее потоком.
— Да, сэр. Есть, сэр. Я слабая, несчастная, замученная девушка, сэр.
Судья вздернул белую бровь.
Она тараторила как безумная. Миссис Джонс была самой жестокой хозяйкой на свете. Она порола Мэри до полусмерти, загоняла ей иголки под ногти и присвоила себе наследство ее покойной матери. Мистер Джонс каждую ночь принуждал ее к сожительству, заразил дурной болезнью и угрожал изрезать ее на куски. Вот какие ужасы происходили за закрытыми дверями дома на Инч-Лейн.
Мэри причитала и подвывала, слушатели ахали и охали, но она видела, что никто не верит ни единому ее слову. В конце концов она иссякла. Слова вдруг закончились.
Судья слева внезапно проснулся и потер свои водянистые глаза.
— Может ли обвиняемая назвать имя хотя бы одного уважаемого гражданина, который смог бы свидетельствовать о ней как о добропорядочной девушке?
Она покачала головой.
— Выказывала ли обвиняемая раскаяние?
«Это мой последний шанс», — поняла Мэри. Как день подачи прошений в Магдалине. Эти люди не хотят правды, им нужны сожаления, слезы и угрызения совести. Но когда они записывают твою жизнь в свои толстые книги, то излагают ее только своими словами.
— Испытываешь ли ты сожаление, мучает ли тебя совесть?
Мэри покусала губы.
— Бывает ли так, что ты склоняешь голову и рыдаешь? — нетерпеливо спросил судья.
Она кашлянула:
— Иногда.
Ответ был явно неправильным.
— Когда ты рыдаешь — оттого ли это, что ты искренне сожалеешь о содеянном, или из жалости к себе? — подсказал он.
— Я сожалею.
— О чем же именно ты сожалеешь?
Оттого, что она все время смотрела вверх, на судью, у Мэри заболела шея. В тюрьме говорили, что если как следует их разжалобить, то можно избежать виселицы, тебя приговорят к ссылке в Америку. Но она никак не могла представить себе эту невозможную страну. Мэри подумала об Эби, собирающей сахарный тростник под палящим солнцем, и у нее перехватило дыхание.