Томас Вулф - Паутина и скала
— Нет-нет, — негромко и нежно ответила она. — Это прекрасное письмо. Верни.
Эстер положила письмо обратно и закрыла сумочку; потом, пока он все еще глядел на нее с виноватым, озадаченным видом, словно не понимая, что делать, она прижала сумочку к груди и погладила ее, глядя на него с гордой, уже знакомой ему детской улыбкой.
Пора было уходить. Эстер обернулась и бросила прощальный взгляд, как обычно люди смотрят на комнаты, где работали, покидая их. Потом взяла ключ, отдала Джорджу портфель, сунула под мышку сумочку и выключила свет. Уличный фонарь бросал снаружи отблеск на белую доску стола.
Они постояли немного, потом Джордж неловко обхватил Эстер за талию. Впервые за весь вечер, впервые после того как расстались на судне, они были одни и молчали, и тут, словно осознание этого таилось у обоих в умах и душах, они почувствовали глубокую, сильную неловкость. Джордж крепче стиснул талию Эстер и нерешительно попытался ее обнять, но она неуклюже, смущенно отстранилась и невнятно пробормотала: «Не здесь — все эти люди». Она не сказала, кто «все», и притом большинство людей наверняка ушло из театра, так как там было тихо; но Джордж понял, что ее неловкость и смущение вызваны сознанием этой интимности здесь, где она совсем недавно общалась с друзьями и сотрудниками; тоже ощутил — сам не зная, почему — сильное чувство неловкости и неприличия, и через секунду неуклюже убрал руку.
Не говоря больше ни слова, они вышли. Эстер заперла дверь, они спустились по лестнице все еще со странным чувством смущения и скованности, словно между ними возник некий барьер, и никто из них не знал, что сказать. Внизу театр был темным и тихим, ночной сторож, ирландец, говоривший с сильным акцентом, выпустил их на улицу через служебный вход. Улицы вокруг театра были тоже пустынными, тихими, и после недавнего веселья и блеска представления и зрителей место это казалось холодным, грустным. Джордж остановил проезжавшее такси; они сели в машину и поехали по почти безлюдным улицам Ист-Сайда и темному отрезку южного Бродвея. Эстер не позволила Джорджу проводить себя домой и высадила его возле отеля.
Они пожали друг другу руки и почти холодно пожелали доброй ночи. Немного постояли, обеспокоенно и смущенно глядя друг на друга, словно желали что-то сказать. Но сказать этого они не могли, и через секунду Эстер уехала; а Джордж с печальным, недоуменным, разочарованным сознанием чего-то озадачивающего, незавершенного, обманувшего их обоих, вошел в отель и поднялся в свою комнатку.
21. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Этих двоих слепая случайность свела на судне, вдали от головоломных, непостижимых перепутий миллионнолюдной жизни, от мрачной бездны времени и долга, первая их встреча состоялась на вечном, бессмертном море, беспрестанно бьющемся о берега древней земли.
Однако впоследствии Джорджу будет неизменно казаться, что он впервые повстречался, познакомился с Эстер и полюбил ее в один из октябрьских полудней. В тот день ему исполнилось двадцать пять лет, Эстер пообещала увидеться с ним за ленчем по случаю дня рождения; они условились встретиться в полдень перед входом в Публичную библиотеку. Джордж появился там слишком рано. Было начало октября, стояла прекрасная солнечная погода, и огромная библиотека в неистовом сердце города с ее миллионами томов, окруженная высящимися громадными зданиями и отталкивающим, грубым неистовством бурлящей на улицах толпы, вызвала у него мысль о невозможности спокойных занятий посреди слепого сумасбродства и свирепости жизни, затопила душу безнадежностью, наполнила чувством ужаса и тоски.
Но возбуждение, счастье предстоящей встречи с Эстер, радость жизни и сияние дня почти подавили эти чувства, и Джордж, глядя на бурление толпы, потоки автомобилей и громадные здания, отвесно вздымающиеся со всех сторон, ощущал какую-то сильную, горделивую уверенность надежды и торжества.
То был день, когда Джордж впервые в жизни мог сказать: «Мне уже двадцать пять лет», эти чудесные цифры бились у него в сознании, словно некий пульс, и подобно ребенку, думающему, что за ночь он подрос и стал сильнее, он стоял у балюстрады с ощущением ликующей силы, торжествующей власти, с убеждением, что все это принадлежит ему.
Молодой человек двадцати пяти лет является Властелином Жизни. Сам возраст символизирует для него власть. Это время, когда он может сказать себе, что наконец-то стал взрослым, что сумбур и метания юности уже позади. Подобно неопытному боксеру, он, поскольку ни разу не был побит, ликует от уверенности в своих искушенности и могуществе. Это чудесное время жизни и вместе с тем чреватое смертельной опасностью. Ибо эта громадная бутыль эфира, питающая иллюзию относительно неодолимости и неисчерпаемости своих сил, может взорваться по множеству причин, ей неведомых, — этот громадный паровоз, обладающий громадной мощью, ужасающей энергией собственной скорости, полагает, что его ничто не в силах остановить, что он способен беспрепятственно мчаться по всему континенту жизни, но его могут пустить под откос камешек или пылинка.
Это время, когда человек настолько поглощен собой, своей силой, гордостью, надменным самомнением, что в центре вселенной для всех остальных оказывается не так уж много места. Он до такой степени тщеславный герой своих космических планов, что ему не приходит в голову считаться с планами других: он надменен и лишен простодушия, он нетерпим, и ему недостает человеческого понимания, потому что людей учат пониманию — и мужеству! — не те удары, что они наносят другим, а которые получают сами.
Это время, когда человек воображает себя великим сыном Земли. Он любимец жизни, баловень фортуны, окруженный нимбом мировой гений: он во всем прав. Все должны уступать ему дорогу, ничто не должно ему противиться. Какие-то признаки возмущения среди этого сброда? А ну-ка, мелюзга, шваль, — прочь, не путайтесь под ногами! Перед вами властелин! Так радоваться ли нам тем побоям, которые этот глупец непременно получит? Нет, потому что в этом существе очень много и хорошего. Он глупец, но в нем есть и нечто ангельское. Он очень молод, груб, невежествен, очень прискорбно заблуждается. И очень порядочен. Он хочет разыгрывать из себя гордого Владыку, не терпеть ни малейшей дерзости, попирать пятой склоненную шею мира. А в душе у этого существа луч света, трепещущий нерв, до того чувствительная фотопластинка, что вся картина этого громадного, измученного мира запечатлена там в подлинных цветах и оттенках человеческой жизни. Он может быть жестоким и вместе с тем ненавидит жестокость лютой ненавистью; может быть несправедлив и посвятить жизнь борьбе с несправедливостью; может в минуту гнева, ревности, уязвленного тщеславия нанести тяжкую обиду тем, кто не причинил ему ни малейшего зла. А в следующую минуту, трижды раненый и пригвожденный к стене копьем собственной вины, раскаяния и жгучего стыда, претерпеть такие муки, каких нет и в аду.
Ибо по сути дела дух этого существа благороден. Сердце у него горячее, великодушное, исполненное веры и благородных устремлений. Он хочет быть первым в мире, но это некий хороший мир. Хочет быть величайшим на земле, но в воображении души и разума не среди заурядных, а среди великих. И запомним еще вот что, пусть это будет словом в его защиту: он не хочет монополии, и огонь его истрачен не на кучу навоза. Он не хочет быть самым богатым на свете, извлекать золото из кровавого пота бедняков. Его благородное, возвышенное устремление заключается не в том, чтобы властвовать над трущобами, жать соки из ограбленных и преданных. Он не хочет владеть крупнейшим на земле банком, присвоить огромнейшую сокровищницу, управлять громаднейшим заводом, наживаться на поте девяноста тысяч маленьких людей. Цель у него более высокая: как минимум, он хочет быть величайшим на свете бойцом, для чего требуется мужество, а не хитрость; как минимум, величайшим поэтом, величайшим писателем, величайшим композитором или величайшим руководителем — и хочет писать картины, а не владеть лучшими картинами в мире.
Он был Владыкой Жизни, повелителем земли, завоевателем города, единственным, кому когда-либо было двадцать пять лет, единственным, кто любил красивую женщину, или к кому красивая женщина шла на свидание. Стояло октябрьское утро; весь город, солнце, люди, идущие в его косых лучах, вся красно-золотистая музыка воздуха были созданы для его крестин. Стояло октябрьское утро, и ему было двадцать пять лет.
А потом вино этих прекрасных мгновений в кубке его жизни стало капля по капле вытекать, минуты шли, а Эстер не появлялась. Ясность дня несколько омрачилась. Он шевельнулся, взглянул на часы, окинул встревоженным взглядом кишевшую толпу. Минуты теперь падали каплями холодной злобы. Воздух стал прохладнее, вся музыка исчезла.
Полдень наступил, миновал, а Эстер не появлялась. Чувство ликующей радости сменилось у Джорджа унылым, болезненным предчувствием. Он принялся нервозно расхаживать взад-вперед по террасе перед библиотекой, браниться вполголоса, уже уверенный, что она одурачила его, что не собиралась приходить, и в ярости сказал себе, что это ерунда, что ему наплевать.