Уильям Фолкнер - Собрание рассказов
— Да, там, дома, у меня жена. Ей вряд ли подойдет здешний климат. Ей бы тут не понравилось. Но живет она хорошо. Я аккуратно выплачивал за страховку; вносил много — вы даже не поверите, что чертежник на семидесяти пяти долларах в неделю может столько вносить. Вот бы вы удивились, если бы узнали, какая была страховка. А жена помогала мне экономить; она хорошая женщина. Теперь все деньги достались ей. Что ж, она заслужила. И потом, мне-то они на что?
— Возвращаться вы, значит, не собираетесь?
— Нет, — сказал он.
Он не сводил с меня глаз, в них снова появилось такое выражение, какое бывает у ребенка, решившего в чем-то сознаться.
— Я кое-что натворил. Понимаете?
— Понимаю.
Он говорил спокойно.
— Нет! Совсем не то, о чем вы думаете. И не то, о чем думают вон те, — он кивнул в сторону своих соотечественников. — Денег я сроду не крал. Я так и говорил Марте — это жена моя, миссис Миджлстон, — деньги, я говорил, и заработать нетрудно, так чего же рисковать? Работай, вот и все! Разве нам так уж туго приходится? — спрашивал я ее. — Конечно, кое-кто живет и получше нашего. Да ведь каждому свое. Если уж родился цыпленком, то, как ни пыжься, — орлом не станешь, все равно будешь курицей. Вот что я говорил. И она мне помогала, мы жили хорошо; скажи я вам, какая у меня была страховка, вы бы не поверили. Нет, бедствовать ей не пришлось. В чем, в чем, а в этом не сомневайтесь.
— Я и не сомневаюсь, — сказал я.
— Ну а потом я кое-что натворил. Да, сэр.
— Что же именно? Может быть, расскажете?
— Натворил кое-что. Такое совершить пришлось, что на долю простому смертному не часто выпадает.
— Что же все-таки?
Он посмотрел на меня.
— Рассказать я не боюсь. Никогда не боялся. Только вот эти, — он снова кивнул, — все равно бы ничего не поняли. Им и невдомек будет, о чем речь. А вы — дело другое. Вы поймете.
Он не сводил с меня глаз.
— Один раз в жизни я был фаном.
— Кем?
— Фаном. Ну помните, в старинных книгах еще рассказывается, как они любили пить красное вино, а богатые римские или греческие сенаторы вдруг возьмут и решат выкорчевать старый виноградник или укромную рощицу, которую боги облюбовали, — чтобы, значит, загородный домик построить для всяких забав, от полиции подальше; но богам было не по нутру, что замужние женщины носились там в чем мать родила, и тогда лесной бог… как же его…
— Пан, — сказал я.
— Точно. Пан. Он и посылал таких небольших тварей — страху на них нагнать, ну этих…. наполовину козлов…
— А-а, фавнов, — сказал я.
— Точно. Фанов. Фаном я раз и был. Меня с детства растили в страхе божьем, я капли в рот не брал, не курил, и в ад, надеюсь, не попаду. Но в Библии вон говорится, что эти твари — одна выдумка. Кто-кто, а я-то знаю, что не выдумка, я ведь прошел через такое, что на долю простому смертному не часто выпадает. Однажды в своей жизни я был фаном.
II
В мастерской, где Миджлстон работал чертежником, готовили чертежи и синьки, обсуждали участок и удивительные проекты миссис Ван Дайминг по его застройке. На этом участке были луг и лес, а на южном склоне холма — виноградники. «Место хорошее, — говорили в мастерской, — но житья им там все равно не будет».
— Почему же? — спросил я Миджлстона.
Там что-то чудное творилось. Рассказывали, к примеру, будто когда-то, давно еще, поселился на этом участке один приезжий из Новой Англии и обработал виноградники, хотел, видно, продавать виноград. А может, варенье варить собирался или еще что. Урожай-то он вырастил хороший, а вот собрать не собрал.
— Почему же?
— Сломал ногу. У него там паслись козы и один старый козел, и вот этого-то козла ему никак не удавалось отвадить от виноградника. Чего он только ни пробовал, ничего поделать не мог. А когда он, значит, пошел собирать виноград для своего варенья, козел налетел на него и сшиб — ну, тот и сломал ногу. А по весне он уехал.
Еще говорили о каком-то итальянце, который жил по другую сторону леса. Он тоже собирал виноград, чтобы давить вино. Дело он хорошо поставил. Так хорошо, что вина вскоре стало не хватать. Тогда он наловчился разбавлять его водой и спиртом, ну и разбогател. Сперва возил виноград на лошади с повозкой — у него там своя дорога через лес была, — но как разбогател, купил грузовик; потом давай разбавлять вино еще больше, и еще больше разбогател, и машину тогда уже купил помощнее. А как-то вечером, когда вез виноград, налетела буря, и домой он не вернулся. Жена нашла его только утром. Машину, значит, снесло с дороги, она опрокинулась и придавила итальянца.
— А при чем тут участок? — спросил я.
— Да я просто рассказываю, что говорили. Местные думали, что все дело как раз в участке. Правда, народ это темный, деревенский, может, потому так и думали. Но жить там никто из них не хотел, и мистер Ван Дайминг купил землю по дешевке. Для миссис Ван Дайминг купил. На забаву. Еще и чертежи не были готовы, как она понавезла целый поезд народу — посмотреть на этот участок; а там даже сторожки нет, совсем ничего нет, только лес, и луг зарос травой в человеческий рост, а на склоне холма спутанные виноградные лозы. Встанет она рядом с другими богачами с Парк-авеню и давай показывать: тут вот будет дом для гостей, похожий на Колизей, тут — гараж в виде Акрополя; виноградники я, мол, начисто выкорчую, по склону холма будут спускаться сиденья — получится открытый театр, где мы будем играть свои собственные пьесы, а на месте луга сделаю озеро и пущу по нему римскую ладью с мотором — с тюфяками и подушками, чтобы можно было пировать лежа.
— А что говорил мистер Ван Дайминг?
— Молчал, наверно. Одно слово, муж. Как-то раз он сказал ей: «Постой-ка, Мэтти…», а она прямо в мастерской, перед всеми нами, поворачивается к нему и как отрезала: «Не смей называть меня Мэтти!»
Миджлстон помолчал. Потом заговорил снова:
— Она была не аристократка, не из тех, что на Парк-авеню родились. Даже не из Уэстчестера. Она родом из Покипси. В девичестве ее звали Лампкин. Но поди догадайся! Когда ее снимали для газеты в фамильных бриллиантах Ван Даймингов, под снимком не стояло, что миссис Ван Дайминг была когда-то мисс Матильда Лампкин из Покипси. Нет, сэр. Даже газеты не осмеливались вспоминать об этом. И, судя по всему, мистер Ван Дайминг тоже не осмеливался, разве что забудется, как в тот день в мастерской, когда она его оборвала. Прямо и сказала: «Не смей называть меня Мэтти!» — а он притих, застыл на месте, маленький такой — говорили еще, что он на меня похож — постукивает дорогой сигарой по перчатке, а на лице такое выражение, будто надумал улыбнуться, а потом решил, что не стоит.
Сначала они построили дом. И дом получился хоть куда — Ван Дайминг сам составлял проект. На этот раз, видно, он сказал ей кое-что покрепче, а не просто Мэтти. И, видно, она уже не ответила ему: «Не смей меня так называть!» А может, он пообещал ей не вмешиваться в остальное. Дом и вправду хорошо получился. Он стоял на холме, у самого леса. И был бревенчатый, но не весь. Он так пришелся к месту, будто уже век там стоял. Где бревна нужны, были бревна, где их не надо, клали привозной кирпич или обшивали досками. На месте стоял дом. Не лез в глаза. Понимаете, что я хочу сказать?
— Понимаю. Кажется, понимаю.
— Но ни во что другое Ван Дайминг уже не вмешивался — ни в ее озера, ни в Акрополи.
Он напряженно вглядывался в меня.
— Иногда я думал…
— О чем же?
— Я уже сказал, что мы с ним были одного роста и вроде бы похожи…
Он не сводил с меня глаз.
— Вот мне и казалось, что мы могли бы поговорить по душам, хоть он и Ван Дайминг со всякими там модными костюмами, акциями и железными дорогами, а я простой чертежник из Бруклина, немолодой уже, и получаю всего семьдесят пять в неделю. Ну, вроде, я в любое время мог бы рассказать ему, что у меня на душе, а он рассказал бы о себе, и мы бы поняли друг друга. Поэтому я иногда и думал…
Он смотрел на меня пристально, испытующе.
— У мужчин бывает больше чутья, чем у женщин. Они лучше соображают, во что не стоит совать нос. И не важно, истинно ли они там верующие или не истинно. Пусть хоть вообще ни во что не верят.
Он пристально следил за моим лицом. Потом, словно решив окончательно и бесповоротно, сказал:
— Вам все это покажется глупым.
— Да что вы! Совсем нет!
Он смотрел на меня. Потом отвел глаза в сторону.
— Покажется. Только время у вас отниму.
— Да нет же. Честное слово! Мне, правда, хочется услышать эту историю. Не верю я, будто люди познали уже все на свете.
Он не сводил с меня глаз.
— Говорят, потребовался миллион лет, чтобы мир стал таким, как сейчас, — продолжал я. — А человек всего за семьдесят лет успевает и на свет появиться, и состариться, и умереть. Так когда же ему узнать хотя бы столько, чтобы просто начать сомневаться?