Василий Аксенов - Ожог
«Подходящий товарищ» на юмор не ответил, но лишь исторг из глубины своей странный короткий рык-стон.
– Все ясно! – Алик железной рукой подхватил его под руку. – Гоу, гоу, конница-буденница!
Одудовский с другого боку ухватился за красненькую папочку, и новоиспеченная троица двинулась вниз по Пушечной, удаляясь от «Детского мира», а следовательно, и от Комитета государственной безопасности, от этих двух мощных учреждений столицы.
Все было преотлично организовано Львом Андреевичем: и подъезд, и стакан, и батарея отопления. Тусклый свет из закопченного фигурного окна падал на кафельный в мозаику пол, на котором сохранились еще древние буквы «Товарищество Кронгауз, Москва – Берлин – Санкт-Петербург».
– А я вас где-то знаю, товарищ, – сказал Неяркий Чепцову. – Как-то пересекались.
– Да вы мне давно запали в душу, ледовый рыцарь, – сказал Чепцов с профессиональным намеком.
– По голубому экрану?! – восхитился Одудовский. – Видишь, Алик, ничуть не упала твоя популярность!
– По ресторану «Националь», – сказал Чепцов. – Грубости, девки, порой рыготина… Все три смены прекрасно вас знают, мастер спорта.
– Кирьяныч! – Алик обнял Чепцова. – Лева, да это же гардеробщик из валютного «Наца». Свой в доску, облупленный, хер моржовый!
Алика уже две недели как снова отчислили из сборной по причине вялой игры и потери скорости. В самом деле, Алику снова хоккей надоел, и снова его заинтересовала столица, но, к сожалению, не творческий труд ее заводов, а разного рода мужские развлечения. Он был неисправимым мужчиной, этот популярный спортсмен, гудел и не тужил: по весу и физической силе он не уступит теперь и Горди Хоу, а с защитными линиями в советском хоккее слабовато, еще в ножки поклонятся.
– У меня дочь преступница, – глухо сказал Чепцов новым товарищам.
– Нынче, командарм, только лошади не воруют! – гаркнул Алик.
– У меня дочь государственная преступница, – пояснил Чепцов.
– Понятие довольно широкое, – тонко улыбнулся Лев Андреевич, подцепляя двумя пальцами шпротину из банки и стряхивая с нее масло.
Алик глазам своим не поверил – грозный гардеробщик из «Наца» вдруг заплакал.
– Дочка… девочка… воспитывал… штанишки стирал… много вложил духовных и материальных… красавица, умница, государственная преступница… вот полюбуйтесь, товарищи!
Бельевые тесемочки, не очень-то уместные на красном муаре, разлетелись, и появилась вражеская прокламация: «…боритесь против нарушения гражданских прав и за освобождение героев демократического движения…»
– Свобода, – со вкусом произнес Неяркий. – Это сладкое слово свобода. Она, свобода, каждому нужна. Как воздух.
– Свобода – это осознанная необходимость! – с гордостью подтвердил Одудовский. – Все-таки, товарищи, умели классики формулировать!
– Это точно, – согласился Алик.
– Классовая! – завопил вдруг в ярости Чепцов и даже штопал ногами. – Да вы прочтите – какие герои! Не Анджела же Девис! Не Микис этот хуев Теодоракис! Свои – выродки!
– Спокойно, конница-буденница, глянь-ка сюда, – сказал тут Неяркий и показал из-за пазухи еще одного «Попрыгунчика»: не тушуйся, мол, еще живем.
Сумерки снова опустились на Чепцова. Что же это он? Почему он тут водку пьет и откровенничает перед деклассированными элементами? Почему не идет напрямик к кура-юру валютных баров, майору Голубкову, и не предъявляет папочку с тесемочками? Почему шаг его сбился на Пушечном возле витрины с пупсами, кроватками и плюшевыми мишками? Зачем он там торчал полчаса и глазел на проходящих баб, почему на заветную твердыню даже старался не взглядывать?
Развалившийся фривольный старик возле «Детского мира» соображал о спасении дочки, вернее, уже не дочки, а со-жи-тель-ницы. Спасу сожительницу Нинку и утаю от нее. Скажу, что листки нашел на дневной работе в «ящике», что вывалились они из плаща Аристарха. Хорошая идея, теперь надо идти, идти – иди, чего же не идешь?…
Дикий пьяный закат за спиной не пускал его. Репрессия коснется только ненавистного Аристарха – иди и докладывай! Закат не пускал – он обложил его со всех сторон и везде блестел желтыми отражениями. Чего же не иду? Не хочу увеличивать и без того длинный список преступлений? Преступлений? Ты сам уже, сволочь старая, попал под влияние вражеской пропаганды – верную бескомпромиссную службу называешь преступлениями? Не хочу больше арестов, допросов, ничего не хочу! Я старый, я честный, я садовод-любитель, я в прошлом честный ветеринар! Солнце вдруг кануло за спиной в шумные тылы Москвы, и он тогда понял, что теперь его не пустят сумерки, а потом на пути его встанет ночь, а до утра он, наверное, не доживет.
– Вот ты настучать на дочку хочешь, а это никого не украшает, – нравоучительно говорил ему, дыша в лицо прованским, из-под шпротов, маслом, Алик Неяркий. – Вот я, Кирьяныч, сам в органах служил, но никогда ни на кого не стучал.
Чепцов допил остатки жгучего «Попрыгунчика» и заговорил быстро, со всхлипами, с подскоками в неопределенных местах:
– Дочка у меня, дорогие товарищи… нежнейшее существо… у нее грудки, как у козочки, дорогие товарищи, у нее шейка сзади с ложбинкой, у нее на ногах, мужики, кожа такая же нежная, как и на животике, – ни волосика, ни пупырышка… с ума можно сойти от такой дочурки, хлопцы… глаза такие огромные, вы таких и не видели… а волосы коротко стрижет, дурочка, а ведь они у нее мягкие и пушистые, могла быть просто волжская волна, как в песне поется… такая вся слабая, нежная, лопаточки торчат на спине, и вот здесь, ребята, даже косточки выпирают… а губы у моей дочки красные и с пленочкой, а когда она ложится на бок, то получается вот такая линия… видите, вот такая линия… просто сумасшествие…
– Какой удивительный портрет дочки! – испуганно проговорил Лев Андреевич.
– Все понятно, – сказал Алик. – В поселке Одинцово, где проживает моя супруга Тамара, один полковник в отставке тоже дочку свою тянет. Бывает, Кирьяныч, бывает, не ты один.
– И в старые времена такое случалось, случалось, – ободряюще зачастил Одудовский. – Достаточно вспомнить семейство Борджиа…
Чепцов встал на колени, прицелился и что есть силы вбил свою голову в батарею отопления. Потом повторил.
В желтом сумраке тупика
Куницер сидел или, вернее, полулежал, отвалив почти до отказа кресло своего «Жигуленка». На коленях его возилась, всхлипывала, причмокивала коротко стриженная пушистая Нинина голова. В тупик выходили окна кухни какой-то грязной столовки. Там, в желтых сумерках, грохотала огромная картофелечистка. Куницер смотрел на голову Нины.
Это не моя любовь, это только часть моей любви. Маленькое существо, которое пришло однажды ко мне со стеклянным ящичком в руках… Где моя любовь? Где я ее прошляпил? Иногда я вижу какую-то ясность, какой-то проем в небе и в нем какую-то память, я хочу удержать этот миг, но он улетает. Где моя любовь?
Мой маленький прыщавый принц, мой Толик фон Штейнбок, ты видел однажды юную измордованную зечку с золотыми волосами, что лежала боком на снегу и грызла пузырек с одеколоном. Ее звали Алиса.
Все пролетает мимо меня, как будто в комнате, где я стою, открылись разом все окна и двери и злой сквозняк несет мимо листья, конверты, марки… все мимо, словно не написана мне на роду эта встреча…
Путешествие будет опасным
так назывался фильм, который Толя фон Штейнбок смотрел в седьмой раз.
Это был тот самый классический вестерн «Дилижанс» с Джоном Уэйном в главной роли, но зрители магаданского кино «Горняк», включая, разумеется, и фон Штейнбока, не знали ни настоящего названия фильма, ни имен актеров. Это был один из так называемых «трофейных» фильмов: титул и титры срезаны, придумано новое название, вклеена поясняющая заставочка, что, мол, здесь зрители увидят борьбу свободолюбивых индейских племен против белых колонизаторов. Не важно, что зрители болеют против свободолюбивых индейских племен, засыпающих стрелами маленький дилижанс, и аплодируют белому колонизатору Ринго Киду, когда он прыгает с крыши дилижанса на спину лошади и на лету снимает из винчестера двух воинов сиу. Важно другое – проформа соблюдена, а зритель, хошь не хошь, получает еще один кол в макушку насчет «освободительной борьбы народов».
В седьмой раз пришел Толя посмотреть, как ходит по экрану Ринго Кид, как он медленно переставляет длинные ноги в удивительных ковбойских штанах с металлическими заклепками, как он вытирает пыль с лица, как ловит на лету брошенный ему шерифом винчестер, как он в медленной настороженной улыбке показывает белые зубы, как целует женщину… Толе казалось, что он и семьдесят раз мог бы смотреть на это.
Невиданный герой, смельчак, которому ничего не стоит отдать жизнь за свободу! Ринго Кид вселял в Толю уверенность, он воображал его фигуру на улицах Магадана и, выходя из кино, конечно же, чувствовал и себя немного Ринго Кидом.