Оренбургский платок - Анатолий Никифорович Санжаровский
Эх, тюх — тюх — тю!
Голова в дяхтю,
Руки — ноги в кисялю —
Свою милку весялю!..
Эха, яблочко
Сбоку верчено.
С комсомольцем живу
И не венчана!..
Я плясала, топала,
Искала себе сокола.
Думала, он далеко,
Оказалось — около!
Сгрёб с себя кепку, припнул к груди в поклоне — это я, соколок-найдёныш! — и в полной отчайке хлоп кепкой плашмя оземь.
И дале за своё:
У милёнка у мово
Поговорочка на о.
Он на о, и я на о,
Ноне стала я ево!
— Как толечко… добыл на меня бумажку… — бормочу. — Час… Единый час не сшёл… как накинул в загсе хомуток… А уже натура-дура в открытку из тебя полезла! Такущую вздорицу попёр!.. Это ещё что за машок?[86] Даль-то чего ждать?
Бросил он скакать. Повинно вальнулся передо мной на колени. Обнял меня и не пропел, в донной печальности прошептал тихо приговорку:
Ты, колечко моё,
Кольцо золотое!
Ты, сердечко моё,
Кровью залитое!..
Помолчал и потом так повёл в покаянье слова:
— Нюронька… Небесна звёздынька… Ты думаешь, я, большой руки дурак из картошки, увесь возмечтал тебе обиду склеить? Не-е-е… И в думке, милавица, не содержал. Жить будем в ладности, моя паниматочка. Вдвох. Безо венца. Третий, знамо, лишний.
— Чем же тебе венец не угодил?
— В том и фасоля, всем угодил! Мне сам Боженька подал тебя как гостинчик в окошенько! И я проть венчаться? Хочу! Да не стану, любиночка ты моя… Да тольке шатнись мы в церкву — до гроба завоспитывает товарищуга комсомолюга! Точнёхонько ведь расшифровывают ВЛКСМ… Возьми Лопату и Копай Себе Могилу. Одним же зубом загрызёт неугомонный товарисч Комсомолок. Это ёбчество ещё то! Задолбют эти господа-вороняки. Никаторого житья не дадут! По знакомцам заключение держу. Опа-а… В комсомолий-крематорий внагляк загребли, как трактором, сразушко всю горьку улицу… Молодняк, знамо… Безо спросу записали. Без согласки. А теперь и крутись-оглядывайся. Без спросу и до ветру не сбегай. Ис-крив-ле-ние политицкой линии! Вота чё выработают из нашего культпохода у церкву. Навалются всей чингисхановской ордищей и в бараний нас рог сомнут. Тебе эть надь? Лично мне не надь. Того я, блиныч, и не хочу ни тебе, ни себе говнивых приключеньев на весь остатний кусок житухи…
Я дала соглас Михаиловым словам.
Вот весь век и живу не венчана.
Через вереницу лет, на исповеди, покаялась про это.
Батюшка и успокой:
— Ничего. Господь простит.
А я и платьишко к венцу нарядное справила.
Так и разу не надела. Ненадёванное лежало.
Дочке потом к свадьбе подарила.
Было оно Верочке впору.
В Крюковке я скоро обвертелась. Освоилась.
Одни по-за глаза выхваляли меня. Минька хорошу жону со стороны отхватил! Кой-кто поперёк тому слову на дыбошки вставал. Мол, а чего больно хорошего-та в ней? Тот же назём издаля привезён!
11
Прежде смерти не умирают.
На свадьбе мне и Михаилу налили по полной стограммовой рюмке магазинной водки. Дали по куску ржаного хлеба. Шибко посыпали солью. В снег напрям белые.
Примета вроде там такая. Выпьют всё молодые и не поморщатся, съедят всё это — любят крепко друг дружку. В ладу будут жить.
Минька-то молодчуга. Шадымчик[87] под случай как ломит! Что вода, что водка — без разноты вприпадку молотит.
А я полстаканчика приняла. С горем напополамки на двоих осилила. Разочек куснула хлебушка. И нетоньки меня боль.
Тут встают свёкор со свекрухой.
Свёкор и молвит свекрухе:
— Аниковна, давай выпьем. Миньку женим! Первончик наш!! Сыновец-соколич!!!
Слышу, ой, плохо мне…
По-за спиной шепоток зашелестел:
— Какая-то вся она из себя гордянка. Впряме дышать не— чем!
— Ересливая брезгуша…
— А матушки-та мои, морщится. А матушки-та мои, и хлеб-та не скушала-то наша городска…
— Э-э-э-э… Не будут жить… Не будут, одно слово!
Мне и вовсе худо-нахудо.
Молоком отхаживали.
Нашатырём виски тёрли. Нюхать давали…
Очнулась…
Тут-то моя доброта-свекровь и ну задавать звону свадьбе:
— Ну нашто тако нурить[88] человека?! Это у нас тако принято. А у них тако не принято. Она не можа… Да на кой лядо принужать-та? А не дай Бог, помрё, чё будем делатьта?
А не померла Аннушка.
Ой да ну…
12
Дело толком красно.
Они там, в Крюковке, сеяли коноплю, лён. Пряли и ткали холсты. А я знай ажурные вяжи свои паутиночки.
Сижу у окна со спицами.
Печливый[89] дедушка — звали его дедака Аника, был уже под годами — крадкома, уважительно так спрашивает:
— Нюронька! А чего эт ты вяжешь-та?
— Платок.
— А што ж за така за кисейка-та?
— Довяжу, посмотрите.
— Да как жа ты вяжешь-та без гляденья?
— Привыкшая… Пальцами слышу, где рисунок, где наружная петля. У меня пальцы — глаза.
— Эко дивьё… дивица… А Господи, твоя воля!
— Да-а… У всех у жёлтинских, кто при платке обретается, чутьё в руках кощее. Вот возьму что в одну руку, возьму в другую — разнь в пять граммушек скажу.
— А Господи, твоя воля!
— Бывалко, принесёшь кладовщику выработанный платок. Не глядит. Тронет — иле враз примет, иле садись выбирай волос. Пальцами зорче рентгена видит хлопистый, сорный пух! Этого живого рентгена не обманешь.
— А Господи, твоя воля! Пошшупал, дал красну цену рукодельству… Чудно…
Связала я первый платок — вся Крюковка перебывала в дому.
— А батюшки! А узорчики-та каки приятныя!..
— То как садики. А то как какими кругляшками…
— А во поглянь! А во!.. Больша-а Нюра плетея!
— Да как жа эт можна-та исделать красоту таку?!
Свекруха-добруха, гордая такая за меня, входит в генеральское пояснение:
— А матушки! А Нюронька-та моя не печатает-та, не ри— сует-та. Вы-вя-зы-ва-ет!
Сработала я три платка, да и пустились мы с самим свёкром Иван Васильчем на преименитую Макарьевскую ярмарку в Нижнем Новгороде.
Только вынула из сумки один платок, подкатывается поперёк себя толще бабища. Ведёрный чугун[90] нашлёпнут на плечи. Шеи будто и не бывало. Позабыл Господь выдать. Какая-то вся короткая, обрубистая. Ростом не вышла, вся вширь разлилась.
На первый же скорый глаз что-то не глянулась мне эта кобзéлка.
Ну, взяла она мой платок за углы. Пальцы жирные, сытые.
И жалко мне стало. Я корпом корпела… Ночей не спала, все жилочки из себя тянула. И кто ж снял мои труды? Невжель этой простошныре носить? Ой, не надо!