Оренбургский платок - Анатолий Никифорович Санжаровский
— Что ж ты, паразит?!.. Умирись!.. Не смей!.. Я и безо всяких денег пойду!.. Матерью клянусь! Только не смей!
Я не знаю, слышал ли он мою клятву в белом грохоте колёс, что лились над нами в каком метре, только подмирился он с тем, что дальше нету ему ходу, и долго ещё белее снега недвижно лежал после того, как поезд прожёг уже.
8
И крута гора, да миновать нельзя.
Себе в приданое выработала я и берегла большую хорошую паутиночку.
Думала ли я когда, гадала ли, что мне, самопервой на селе рукодельнице, первой девушке, придётся продавать тот платок, чтобушки сыграть вечёрку не вечёрку, свадьбу не свадьбу, а так — собирались все наши сродники; думала ли, что придётся на ту выручку за свой платок-приданок брать билет себе и наречённому до какой-то там его Крюковки…
А вот так спеклось.
В близких днях собрались все наши за столом.
Как ни худо было, не поломала мама жёлтинский обычай преподносить невесте платок. Подарила.
Тут тебе на порог Лёня с товарищем.
Лёня и шумни Михаилу:
— Не ты жених, а я жених! Она должна быть не твоей, а моей. Тот пускай и будет жених, кто живой останется. Давай на таковских выйдем правилах!
— Давай.
Михаил сжал кулаки. Встал из-за стола.
А был Михаил-отлёт[80] пониже Лёни. Но шутоломно силён. Богатырей валил снопами! Куда с ним Лёне…
Мама вроде того и прикрикни на Лёню:
— Иля ты рухнул на кактус? Ты што, совсемуща умом повредился?
— Да нет, Евдокея Ильвовна. Покудова я от своего от ума говорю.
— Не затевай, Лёнюшка, чего не след. Ругачкой[81] беду не сломаешь. Даль всё сам узнаешь… И не вини никого… Не от своего сердца Нюра поворотила всё тако… Знаешь же… Бабий ум — куда ветерок, туда и умок…[82]
Заскрипел Лёня зубами. Заплакал, будто ребятёнок.
Изорвал на себе белую рубашку в ленточки.
Кепка его осталась в пыли посередь двора…
Михаил потом накинул её на колышек в плетне. Думали, Лёня придёт возьмёт. Не пришёл…
(Стороной доплескалось до меня после, уехал Лёня куда-то, долго не женился. Под самую вот под войну мальчика ему жена уродила. Только возрастал сыновец сироткой. Сгибнул мой Лёля на фронте.)
9
Своя воля страшней неволи.
Ну а мы, молодёны,[83] что?
Села я в слезах на поезд да и покатили.
Едем день. Едем два.
Едем голодом. Он меня не смеет. Я его не смею. Во рту ни маковой росинки. А харчей — полнёхонька сумка!
Да больше того не до еды нам совсем.
Я всё кумекаю, куда ж это тебя, девка, черти прут?
Дотянулись до ихней станции.
На последние наняли на мои подводу до Крюковки. На доранье, чуть свет, — а холод клящой[84], зуб с зубом разминается, — стучит Михаил в низ окна.
Сбежалась к одному боку занавеска гармошкой. В окне скользнуло женское лицо, и через мгновение какое растут-нарастают в сенцах звуки тяжёлых, державных шагов.
— Маманя! — шепнул мне Михаил. — Узнаю по маршальской походочке!
Михаил не выпускает мою руку. Боится, вовсе зазябну я. Становится попереди меня.
Мать, свекруха-добруха, откинула засов. До предельности распахнула дверь.
В большой радости шлёт с крыльца допрос внапев:
— Ми-инька!.. А невеста-та-а игде?
— А какая?
— А тятяка сказывал, ты надвезёшь. Я и всполошись-та. А батюшки! А Господи! А какая ж она, привезённая-та? Да какая ж эт у нас невестка будет? Привезёнка! Чудо в перьях!.. Так игде-ка ж твоя чуда?
— Мамань! Ну Вы навовсех в упор не видите!
Голос у Михаила улыбается. Изливает тихую радость.
— Будет над родительницей шутки вертеть. Бросай свои заигры. А потомко… Чего ж студить человека? Ты куда её расподел?
— В карман на согрев посадил.
— Значитко, не привёз… Э-хе-хе-хе-хе… А я что ждала… Тако ждала… Все глазоньки проглядела-та…
— Чище смотрите! — Михаил в гордости сшагнул в сторону. — Вот, мамань, моя Нюронька!
Всхожу я на крыльцо, будто чужеземица. Не смею всего. Глаз не подыму.
Мать:
— А батюшки!.. А миленька!.. А роднýшка!.. А ты ж вся дрожишь… А ты ж, чай, наскрозь вся прозамёрзла?!
Не знаю, что и сказать.
Обнялись, расцеловались… Заплакали…
Ведут в дом.
Куда я ни пошлю глаз — на лавку, на печку, на полати, — отовсюдушки грейко светят солнышками светлые ребячьи рожицы.
— А ты, роднушка, — ведёт на ум свекровь, — не гляди на них. У нас в дому двенадцать носов и всяк чихает.
Да-а… Стало, врал Михаил…
Плёл, один одним у отца-матери. Одиный! Вот, мол, трое нас. А вышло, не хватает до чёртовой дюжины одной дуры несолёной. Так вот же съявилась. Всеполный теперь комплектишко!
Дали мне валенки.
Велели наскорей забираться на лежницу[85].
Обняла я трубу. Реву:
— Оха, мамынька ты моя родная! Оха да жёлтинска! Да куда ж меня завезли-та? Да куда ж да попалась-та я?..
— Нюронька! Ну чего ты, ей-бо, расслезилась? — шепчет в ухо Михаил. — Не надо бы, а?.. Ну чё ж тепере, пра, делать? Не ворочаться же… Всенадобно, Нюронька, со всей дорогой душой к нашему к обчеству приклоняться… Ну… Надь ладниться… Слышь, сродничи, соседи валом валят. Полна коробонька нажалась народушку. Привёз Блинов невесту со стороны! Глаза горят на молоду поглядеть-ка…
10
Сама испекла пирожок, сама и кушай.
Попервости я быковала. Не соглашалась идти под Михаилову фамилию.
Серчал он:
— Тогда и не жона как будешь… Жона должна таскать мужнину фамильность.
Время пообломало мою гордыню.
Навприконец отступила я на попятный дворок.
Пошли мы в загс. Записались.
Выдали нам регистрированную бумажку.
По дороге назад я спросила, когда венчаться пойдём.
А Михаил со смешком и отколи штуку:
— Иди венчайся одиначкой. А я — господин Товарисч Комсомол! Я венчаться не буду.
Прямо оглоушил. Как обухом старой корове меж тупых рогов. Стала я посередь дороги и шагу не могу ни взад, ни вперёд подать. Будто вкопало по колени. Не то что мизинцем пни, дунь — паду.
А он, лихобес, руки за голову и ну бить дробца. И ну этаким чертоплясом вкруг меня кружить