Обманщик и его маскарад - Герман Мелвилл
– Сэр, я… я…
– Можете мне доверять. Возможно, мой юный друг, вы находите в Таците, – как и во мне, – одну лишь меланхолию, но я скажу больше: он безобразен. Существует огромная разница между меланхолическим настроением и безобразием. Первое может показывать вам, что мир все равно прекрасен, но никак не второе. Первое можно совместить с благожелательностью, но второе – никогда. Одно углубляет наше представление о сущем, другое делает его более грубым и мелочным. Откажитесь от Тацита. С френологической точки зрения, мой юный друг, у вас хорошо развитый, пропорциональный и крупный череп, но наполненный отвратительными воззрениями Тацита, ваш обширный мозг, подобно мощному быку на скудной лужайке, будет мучиться от голода.
– Право же, сэр, я…
– Понимаю, понимаю. Разумеется, вы читаете Тацита ради лучшего понимания человеческой натуры… как если бы истину можно было постигнуть с помощью клеветы. Мой юный друг, если ваша цель состоит в познании человеческой натуры, выбросьте Тацита и отправляйтесь на север, к кладбищам Оберн и Гринвуд.[30]
– Честное слово, я… я…
– Не стоит: я предвижу, что вы можете сказать. Но вы носите с собой Тацита… этого презренного Тацита. Хотите посмотреть, что я ношу с собой. Видите? – он достал томик из кармана. – Эйкенсайд, его «Услады воображения».[31] Однажды вы познакомитесь с этими стихами. Какой бы нам ни выпал жребий, мы должны читать безмятежные и вдохновенные книги, внушающие любовь и доверии. Но Тацит! У меня уже давно сложилось мнение, что эти классики являются проклятием для студентов, – не говоря о безнравственности Овидия, Горация, Анакреона, опасной теологии Эсхила и всех остальных, – где читатель находит мнения, оскорбительные для человеческой натуры, как у Фукидида, Лукиана, Ювенала, но особенно у Тацита. Когда я думаю о том, что с начала просвещенного века эти классики были любимцами многих поколений студентов и пытливых людей, то с содроганием думаю о том, какая масса неожиданных и непредвиденных еретических взглядов накопилась за столетия в самом сердце христианства. Но Тацит… это самый выдающийся пример еретика; ему нельзя доверять ни на йоту. Что за насмешка, когда подобных авторов считают мудрецами и ценят труды Фукидида как руководство по государственному управлению! Но особенно я ненавижу Тацита; надеюсь, не греховной, а праведной ненавистью. Не доверяя себе, Тацит разрушает доверие у своих читателей.[32] Разрушает доверие, отеческое доверие, которое, – Бог тому свидетель, – и без того редко встречается в нашем мире. Дорогой мой юный друг, вы еще сравнительно неопытны, но приходилось ли вам замечать, как мало, ничтожно мало доверия существует вокруг? Я имею в виду доверие между людьми, а конкретнее – между незнакомыми людьми. Это самый прискорбный факт в нашей юдоли скорбей. Доверие! Иногда мне кажется, что оно скрылось от нас, что доверие – это новая Астрея,[33] – оно ушло, вознеслось на небо, исчезло!
Он с приятнейшей улыбкой подступил ближе, встрепенулся и посмотрел на собеседника.
– Принимая во внимание эти обстоятельства, не могли бы вы, мой дорогой сэр, – хотя бы ради эксперимента, – просто довериться мне?
Как уже было сказано, студент с самого начала боролся со все возраставшим смущением и замешательством, возникшим из-за странных слов незнакомца, чьи тирады были многоречивыми и настойчивыми. Он не раз пытался разорвать эти чары примирительными или прощальными комментариями, но все было тщетно. Незнакомец каким-то образом завораживал его. Не удивительно, что когда прозвучал последний призыв, он почти лишился дара речи, но, будучи застенчивым человеком, резко повернулся и ушел, оставив раздосадованного незнакомца, который побрел в другую сторону.
Глава 6. В начале которой определенные пассажиры оказываются глухи к зову милосердия
– Тьфу на вас! Почему капитан должен страдать от этих попрошаек на борту?
Эти обидные слова принадлежали ухоженному краснощекому джентльмену с тростью, в набалдашнике которой блестел рубин, и были обращены к человеку в сером костюме с белым галстуком, который, вскоре после вышеописанной беседы, обратился к нему с просьбой о пожертвовании в пользу «Приюта для вдов и сирот», недавно основанного для семинолов.[34] На первый взгляд этот мужчина, как и человек с траурным крепом, был одним из более или менее благородных неудачников, но при более пристальном рассмотрении его лицо выражало не меланхолию, а скорее осознание священного долга.
Добавив еще несколько обидных и неприязненных выражений, состоятельный джентльмен поспешил прочь. Но, даже грубо отвергнутый, человек в сером костюме не стал попрекать его или сетовать на судьбу, и терпеливо оставался в одиночестве, а его лицо постепенно приобрело выражение спокойной, непреклонной уверенности.
Спустя некоторое время к нему приблизился пожилой, довольно тучный джентльмен, тоже получивший предложение внести вклад в пользу вдов и бездомных. Он встал, как вкопанный, и грозно нахмурился.
– Послушайте, вы, – проскрежетал он выставив пузо перед собой, как болтающийся мешок с песком. – Послушайте, вы просите деньги от имени других людей, а лицо у вас длиной с мою руку до локтя! Вот что я вам скажу: существует такая вещь, как серьезность, и у осужденных преступников она бывает неподдельной. Но также существует три вида вытянутых лиц; из-за горестного бремени, из-за худобы и впалых щек, и наконец, лицо мошенника. Вам лучше знать, какое из них ваше.
– Пусть небо дарует вам больше милосердия, сэр.
– А вам пусть оно дарует поменьше лицемерия, сэр.
С этими словами жестокосердный пожилой джентльмен удалился.
Пока человек в сером костюме задумчиво стоял в одиночестве, ранее упомянутый молодой священник, проходивший мимо, окинул его взглядом и остановился, словно вдруг что-то вспомнил, а секунду спустя поспешил к нему.
– Прошу прощения, но с недавних пор я повсюду ищу вас.
– Меня? – это прозвучало так изумленно, что было ясно, сколь малое значение он придавал своей особе.
– Да, именно вас. Вам что-нибудь известно о негре, воде бы злосчастном калеке, который находится на борту? Он тот, за кого себя выдает, или же нет?
– Ах, бедный Гинея! Вы тоже с