Карл Гьеллеруп - Мельница
— Как ты сейчас, Кристина? — спросил он.
— Спасибо, хорошо.
— Я боялся, тебе будет тяжело разговаривать с пастором… так долго. — Он добавил последние слова, притворяясь, будто имеет в виду лишь усилия, которые ей требовались для разговора, тогда как содержание его никоим образом не отличалось от повседневных бесед со священником.
— Нет-нет, мне стало от него хорошо, очень хорошо.
— Значит, тебя и боли отпустили?
— Боли-то у меня остались, особенно вот здесь, в боку… Но мне все равно куда лучше… словно они теперь не властны надо мной. Просто когда человек попрощался с этим светом и целиком обратил мысли к Господу и ко всему великолепию, которое Он приготовил для нас — для нас всех, если мы верны Христу и его слову, — тогда человека меньше волнует тело… временами тебе кажется, будто ты его вовсе не чувствуешь… То же и с жизнью… такое впечатление, будто она стала маленькой-премаленькой и не имеет значения… Плохое, то, что было тебе не по нраву и причиняло страдания, не становится более мучительным оттого, что ты умираешь, Якоб.
«Что причиняло страдания» — мельник прекрасно знал, о чем тут речь. Раскаяние по поводу своей вины перед женой, трогательность ее слов, которые, при всей их простоте, казалось, исходили от преображенной, а также боязнь потерять ее совершенно взбудоражили его. Он повалился на кровать, из глаз хлынули слезы: они омывали женины руки, в то время как он сжимал их в своих и покрывал поцелуями.
— Нет-нет, Кристина, ты не должна умереть… ты выздоровеешь, поэтому у тебя и болит вроде меньше… ты обязательно поправишься… И нам всем будет очень хорошо, мы заживём прекрасно!
Он сам почти верил своим словам. Мало ли людей выздоровело, хотя им было хуже, чем ей? А чего тогда еще желать? Все остальное уладится! Что ему Лиза? Да он отошлет ее прочь, немедленно, как только найдет другую прислугу. Остаться одному со своей чудесной женой и маленьким сыном — больше ему ничего и не надо!
Но больная покачала головой:
— Не убивайся, Якоб! Ни к чему, если мы знаем, что на все воля Божья. Куда лучше смотреть правде в глаза, тогда можно будет спокойно говорить о чем угодно.
Однако эта мысль как раз и страшила мужа.
— Нет, тебе не следует говорить о смерти, — горячо настаивал он. — Доктор тоже так считает. «Только не позволяйте ей внушить себе, будто она умирает, — сказал он, — в ее состоянии это крайне опасно… Такая навязчивая идея просто убьет ее, хотя бы даже по здоровью она могла выжить», — сказал он… Нет, ты не должна думать о смерти. Я совсем не против твоей беседы со священником, возможно, она пойдет тебе на пользу, ты и сама утверждаешь, что чувствуешь себя лучше… Но теперь, пожалуйста, забудь о ней! Думай обо всем, чем ты станешь заниматься, когда опять наберешься сил.
Кристина снисходительно улыбнулась, как улыбаются своенравному ребенку, которого пока что хотят ублажить.
— Тогда давай поговорим о том, что будет, если меня не станет… Это ведь может случиться, и ты опять женишься…
Мельник вздрогнул: этой темы он втайне боялся больше всего.
Один король в подобном положении, рыдая, вскричал: «Oh поп, поп — jamais! jeprendrais ипе maitresse!».[2] Мельник ограничился тем, что замотал головой, загородился руками и жалобно застонал, показывая, насколько он далек от помыслов завести в своем мельничном королевстве новую королеву. Он слишком хорошо знал, что от «любовницы» всего один шаг до «госпожи и повелительницы»; это было известно и его супруге, почему она упорно не оставляла сию тему, вновь устремив на мужа снисходительный взгляд, к которому теперь примешивалась ироническая тревога.
— Конечно, Якоб, ты возьмешь себе новую жену… ты ведь еще молод… а мельнице необходима хозяйка — без хозяйки в доме никогда не бывает порядка… со временем ты и сам поймешь… Но я вела вот к чему: когда соберешься, возьми себе жену, подходящую во всех отношениях… и чтоб она стала хорошей матерью для Ханса, это очень важно для несчастного ребенка… Если тебе приглянется служанка и ты заметишь, что Хансу она не по душе, выбрось ее из головы. Боже мой, у тебя будет достаточный выбор, и тебе нет нужды думать о деньгах или другом приданом, которое может принести невеста, — вдовец не холостяк, он человек обеспеченный.
Мельник машинально кивнул. Он не сомневался в том, что жена давным-давно заметила неприязнь, открыто проявляемую Хансом к Лизе, — возможно, она сознательно насадила ее в мальчике или это чувство передалось от матери к сыну благодаря родственной восприимчивости. Вот против кого направлен разговор: Кристина боится, как бы он не взял в жены Лизу. Такая мысль изумила и перепугала его, заставила посмотреть на дело под новым углом зрения. Что он когда-нибудь женится на Лизе… об этом мельник, как ни странно, даже не задумывался — только о том, что будет все сильнее увлекаться Лизой, что она приберет к рукам и его и мельницу… и что такое положение будет малодостойным и малоприятным.
Вот почему Кристина настаивала, чтобы в дом пришла достойная хозяйка. Она продолжала рассуждать о Мельниковой женитьбе как о чем-то решенном, внушая мужу: выбранная им невеста должна быть кроткой и благочестивой, преданной церкви; в этом залог их будущих успехов, ибо такая женщина будет с тщанием относиться к своим обязанностям, ко всем домашним заботам. Пусть лучше эти качества будут в переборе, чем в недоборе, потому что с тем, кто истово выполняет свой долг, в том числе религиозный, кто даже излишне строг к себе… с ним, может, менее удобно жить, зато такой человек лучше своей противоположности. И не исключено, что подобные люди правы, поскольку в мире слишком много греха и легкомыслия.
Во время ее речи мельнику пришло в голову, что она имеет и виду совершенно определенную женщину, а именно Ханну, сестру лесничего. Брат с сестрой относились к приверженцам так называемой «внутренней миссии»,[3] оба были очень набожны, причем лесничий, который был двумя-тремя годами младше мельника, отличался даже некоторым фанатизмом. Когда они познакомились, что случилось несколько лет назад, его фанатизм, пожалуй, оттолкнул бы мельника, однако Кристина сразу же поддержала общение с «такими образованными людьми». Книжной образованности у лесничего Кристенсена было едва ли не меньше, чем у самого мельника, потому что читал он исключительно нравоучительные сочинения, но строгая пиетистическая религиозность, враждебно относящаяся к высокому духовному образованию, полезна по крайней мере для некоего примитивного воспитания души и одним своим присутствием поднимает обладателя ее над теми, кто существует лишь материальными интересами и ищет исключительно плотских удовольствий, посему честная мельничиха была не так уж не права. Что касается Лесниковой сестры, то пока она около двух лет жила у родственников в Копенгагене, она приобщилась также к мирским книгам (конечно, если они были возвышенны по замыслу и его воплощению) и даже научилась немного играть на фортепьяно, исполняя настоявшем в доме лесничего посредственном инструменте не только псалмы и народные мелодии, но и сугубо светские музыкальные пьесы, пусть даже небольшие. Да, нельзя было отрицать, что из всех девушек в округе Ханна была наиболее достойна того, чтобы ввести ее в дом, тем более что она обладала привлекательной фигуркой и красивым лицом, в скромных чертах которого выражалась вся ее дружелюбная и благочестивая натура.
И когда жена завершила свою речь серьезным и настоятельным вопросом: «Ты обещаешь мне, Якоб?» — и он, пожав ей руку, ответил: «Да, Кристина!», — его осенило, что, хотя никаких имен не называлось, он фактически отрекся от Лизы и обручился с лесниковой Ханной, отчего мельник, несмотря на торжественную мрачность этой сцены — на них словно уже опускалась взывающая к смирению и покою тень смерти, — испытал необычное волнение, сродни тому, что охватывает человека, перед которым открылись новые жизненные горизонты.
Больная же, напротив, явно успокоилась. Устав от разговора, она откинулась на подушку и закрыла глаза. Вскоре она попросила мужа почитать ей вслух Новый завет, главу про Нагорную проповедь из Евангелия от Матфея. Мельник принялся, как умел, читать, однако мыслями он только наполовину был со святым Словом. Именно присущее обеим женщинам сочетание религиозного смирения и религиозной строгости вызвало перед глазами живой образ Ханны, уже и так витавший поблизости: вот кому положено было читать эти строки, только в ее устах они бы пробуждали верный душевный отклик! И, развивая это свое представление, он прислушивался скорее к ее голосу, нежели к словам, которые должна была произносить она и которые звучали столь сухо и по-школьному, когда срывались с его губ.
И вдруг слова эти обратились против него самого, подступили к нему с непререкаемостью судии.