Шарль Бодлер - Поэма гашиша
На этот раз, чтобы сократить труд и придать большую ясность моему анализу, я не стану приводить отдельных рассказов, а соединю всю массу наблюдений в одном вымышленном лице. Итак, я должен представить себе какую-нибудь человеческую душу, по своему выбору. Де Квинси в своих «Признаниях» справедливо утверждает, что опиум не усыпляет, а возбуждает человека, но возбуждает в направлении его естественных склонностей, и потому, чтобы судить о чудесах, совершаемых этим ядом, было бы нелепо изучать его действие на торговце скотом, ибо этому последнему грезились бы только волы и пастбища. Итак, я не буду описывать грубые фантазии какого-нибудь коннозаводчика, кому это может доставить удовольствие? Чтобы идеализировать предмет моего анализа, я должен собрать на нем все лучи, поляризировать их; и тем заколдованным кругом, в котором я соберу их, будет, как я уже сказал, избранная – с моей точки зрения – душа, нечто подобное тому, что XVIII век именовал «чувствительным человеком», романтическая школа называла «непонятным человеком», а нынешняя буржуазная публика клеймит наименованием «оригинал».
Наполовину нервный, наполовину желчный темперамент – вот что служит особенно благоприятной почвой для ярких проявлений такого опьянения; прибавим к этому развитой ум, воспитанный на изучении форм и красок, неясное сердце, истомленное горем, но не утратившее способность молодеть; представим себе, кроме того, если угодно, ряд ошибок, совершенных в прошлом, и все, что связано с этим для легко возбудимой натуры: если не прямые угрызения совести, то, во всяком случае, скорбь, скорбь о низменно прожитом, плохо растраченном времени. Склонность к метафизике, знакомство с философскими гипотезами относительно человеческого предназначения – тоже, конечно, не будут бесполезными дополнениями, точно так же, как и любовь к добродетели отвлеченной добродетели, стоического или мистического характера, о которой говорится во всех книгах, составляющих пищу современных детей, как о высочайшей вершине, достижимой для возвышенной души. Если мы присоединим ко всему этому большую утонченность ощущений, которую я опустил, как сверхдолжное условие, то, кажется, мы получим в результате соединение всех основных черт, свойственных современному чувствительному человеку, всех элементов того, что можно было бы назвать обычной формой оригинальности.
Посмотрим теперь, во что превратится такая индивидуальность, вздутая до чрезмерных пределов действием гашиша. Проследим за этим процессом человеческого воображения вплоть до его последней, наиболее роскошной обители – до уверования личности в свою собственную божественность.
Если вы принадлежите к числу таких душ, ваша прирожденная любовь к формам и краскам найдет огромное удовлетворение в первых же стадиях вашего опьянения. Краски приобретут необычайную яркость и устремятся в ваш мозг с победоносной силой. Тусклая, посредственная или даже плохая живопись плафонов облечется жизненной праздничностью: самые грубые обои, покрывающие стены каких-нибудь постоялых дворов, превращаются в великолепные диорамы. Нимфы с ослепительными телами смотрят на вас своими большими глазами, более глубокими и прозрачными, чем небо и вода; герои древности в греческих воинских одеяниях обмениваются с вами взглядами, полными глубочайших признаний. Изгибы линий говорят с вами необычайно понятным языком, раскрывают перед вами волнения и желания душ. В это же время развивается и то таинственное и зыбкое настроение духа, когда за самым естественным, обыденным разверзается вся глубина жизни, во всей ее цельности и во всем многообразии ее проблем, когда первый попавшийся предмет становится красноречивым символом, Фурье и Сведенборг – один со своими аналогиями, другой со своими откровеньями – воплотились в растительный и животный мир, открывающий истину – не голосом, а своими формами и красками.
Смысл аллегорий разрастается в вас до небывалых пределов: заметим, кстати, что аллегория – это в высокой степени одухотворенный вид искусства, который бездарные живописцы научили нас презирать, но который является одним из самых первобытных и естественных проявлений поэзии, – приобретает для ума, озаренного опьянением, всю свою прежнюю, законную значительность. Гашиш заливает всю жизнь каким-то магическим лаком; он окрашивает ее в торжественные цвета, освещает все ее глубины. Причудливые пейзажи, убегающие горизонты, панорамы городов, белеющих в мертвенном свете грозы или озаренных рдеющими огнями заката, – глубины пространства, как символ бесконечности времени, – пляска, жест или декламация актеров, если вы очутились в театре, – первая попавшаяся фраза, если взгляд ваш упал на страницу книги, – словом, все, все существа и все существующее встает перед вами в каком-то новом сиянии, которого вы никогда не замечали до этих пор. Даже грамматика, сухая грамматика превращается в чародейство и колдовство. Слова оживают, облекаются плотью и кровью; существительное предстает во всем своем субстанциальном величии, прилагательное – это цветное, прозрачное облачение его, прилегающее к нему, как глазурь, и глагол – это ангел движения, сообщающий фразе жизнь. Музыка – другой язык, излюбленный язык для ленивых или же для глубоких умов, ищущих отдохновения в разнообразии труда, – музыка говорит вам о вас самих, рассказывает вам поэму вашей жизни: она переливается в вас, и вы растворяетесь в ней. Она говорит о владеющей вами страсти, не расплывчато и неопределенно, как в один из праздных вечеров, проводимых вами в опере, но обстоятельно, положительно: каждое движение ритма отмечает определенное движение вашей души, каждая нота превращается в слово, и вся поэма целиком входит в ваш мозг, как одаренный жизнью словарь.
Не нужно думать, что все эти явления возникают в нашем сознании хаотически, в крикливых тонах действительности, в беспорядке, свойственном внешней жизни, Внутренний взор наш все преображает, всякую вещь дополняет красотою, которой ей недостает, чтобы она могла стать действительно достойною и привлекательною. К этой же фазе, преимущественно чувственной и сладострастной, нужно отнести влечение к прозрачной, текучей или стоячей воде, которое с такой удивительной силою развивается в опьяненном мозгу некоторых художников. Зеркала дают повод к возникновению этой грезы, столь похожей на духовную жажду в соединении с иссушающей горло физической жаждой, о которой я уже говорил выше; бегущая вода, игра струй, гармонические каскады, синяя беспредельность моря – все это несется, поет или речет, проникнутое неотразимой прелестью. Вода додирается, как настоящая обольстительница, и хотя я не очень верю в припадки буйного помешательства, вызываемые гашишем, однако я не стал бы утверждать, что созерцание прозрачной бездны вполне безопасно для души, влюбленной в пространство и хрустальные глади и что древнее сказание об Ундине не может превратиться для энтузиаста в трагическую действительность.
Мне кажется, что я достаточно говорил, о чудовищном разрастании времени и пространства – двух идей, тесно связанных между собою, – которое разум в состоянии опьянения созерцает без скорби и без страха. С каким-то меланхолическим восторгом всматривается он в глубь годов и смело устремляется взором в беспредельность пространств. Было правильно подмечено, что это неестественное, все подчиняющее себе разрастание распространяется также на все чувства и на все идеи, в том числе, и на чувство симпатии: полагаю, я привел достаточно убедительный пример этого; то же самое относится и к любви. Идея красоты должна, конечно, занимать важное место в духовной личности предположенного нами склада. Гармония, изгибы линий, соразмерность движений представляются грезящему, как нечто необходимое, обязательное не только для всех существ творения, но и для него самого, мечтателя, одаренного в этой стадии опьянения удивительной способностью понимать бессмертный мировой ритм. И если наш фанатик сам не одарен красотою, не думайте, что он будет долго страдать от этого неприятного сознания, что он будет смотреть на себя, как на дисгармоническую ноту в мире гармонии и красоты, созданном его воображением. Софизмы гашиша многочисленны и непостижимы, они направлены в сторону оптимизма, и один из главнейших и наиболее действенных состоит в том, что желаемое приобретает характер осуществившегося. То же самое очень часто наблюдается, конечно, и в условиях обычной жизни, но насколько это здесь ярче и тоньше! Да и как могло бы существо, одаренное таким пониманием гармонии, существо, являющееся жрецом Прекрасного, – как могло бы оно допустить ошибку в собственной теории? Нравственная красота и могущество ее, изящество со всеми его обольщеньями, красноречие с его смелыми подъемами – все эти представления являются сначала как бы коррективами режущей некрасивости, потом – утешителями и, наконец, утонченными льстецами воображаемого владыки.