Жюль Валлес - Инсургент
Однако я не положился на его мнение, не последовал его советам. Я поднимался и по другим лестницам, но и с них спустился ни с чем. Нигде не нашлось места для моих дерзких фраз.
Но все же между строк моих хроник в «Фигаро» мне удается просунуть кончик моего знамени, и в субботние букеты я неизменно подсовываю кровавую герань или красную иммортель, прикрывая их розами и гвоздикой.
Я рассказываю о деревне, о ярмарочных балаганах, перебираю воспоминания о родных краях, о любовных драмах скоморохов, но, говоря о босяках и странствующих комедиантах, я заливаю солнцем их лохмотья, заставляю звенеть бубенцы на их костюмах.
КнигаПодсчитываю страницы, и мне кажется, что труд мой закончен. Ребенок, чей первый трепет я почувствовал в себе на похоронах Мюрже, — этот ребенок появился на свет.
Вот он здесь, передо мной. Он смеется, плачет, барахтается среди иронии и слез, — и я надеюсь, что он сумеет пробить себе дорогу.
Но как?
Люди сведущие твердят в один голос, что толстые книги — «кирпич» и что издатели не желают их больше.
Но я все-таки взял под мышку моего младенца и попытался толкнуться с ним в две-три двери. Нам всюду вежливо предлагали убраться...
Наконец где-то у черта на куличках один начинающий издатель отважился пробежать первые страницы.
— По рукам! Через две недели вы получите корректуру, а через два месяца пустим в машину.
Ноздри мои раздуваются, меня распирает от счастья.
«Пустим в машину». Но ведь это все равно, что на баррикаде команда: «Пли!» Это — ружье, просунутое через полуоткрытые ставни.
Книга скоро появится.
Книга вышла[26].
На этот раз я начинаю думать, что кой-чего добился. Теперь над землей виднеется не только моя голова, — я вылез по пояс, до живота, и надеюсь, что никогда уж больше не буду голодать.
Не очень-то, впрочем, рассчитывай на это, Вентра!
А пока что наслаждайся своим успехом, милый человек! Бродяга, вчера еще никому не известный, — сегодня у тебя есть похлебка в котелке, да еще приправленная лавровым листом.
А книжонка быстро пошла! Малютка оказался решительным, и за его здоровье пьют в кафе на бульварах и в мансардах Латинского квартала. Голытьба узнала одного из своей братии, богема увидела пропасть под ногами. Я спас от постыдной праздности и каторги не одного юношу, спешившего туда по тропинке, которую Мюрже засадил сиренью.
Это чего-нибудь да стоит!
Я и сам мог покатиться по этой дорожке!
При одной мысли об этом меня бросает в дрожь, даже под лучами моей молодой славы...
Моя молодая слава! Я говорю это, чтобы немножко поважничать, но на самом деле не нахожу, чтобы я хоть сколько-нибудь изменился с тех пор, как прочитал в газетах, что появился молодой многообещающий писатель.
Я был больше взволнован во время моей лекции; сильнее потрясен в те дни, когда мне было дано говорить с народом. Там я должен был зажигать трепетавшие рядом со мной сердца; мне стоило только наклонить голову, чтобы услышать их биение; я видел, как мои слова зажигали глаза, впивавшиеся в меня то ласкающим, то угрожающим взглядом... Это была почти что борьба с оружием в руках.
А эти газеты, что лежат на моем столе... они, точно мертвые листья, — не трепещут, не кричат.
Где же грохот бури, которую я так люблю?
Временами мне даже становится стыдно за себя, когда критика отмечает и восхваляет меня только как стилиста, не замечая оружия, скрытого, подобно мечу Ахилла на Скиросе[27], под черным кружевом моей фразы.
Я боюсь показаться трусом и отступником перед теми, кто слышал, как я среди моих нищих собратьев обещал вцепиться в горло врагу в тот день, когда вырвусь из грязных лап нужды и мрака неизвестности.
И вот этот самый враг расточает мне сегодня похвалы.
Признаться, меня не столько радовали, сколько смущали поздравления со стороны людей, которых я презирал.
Подлинное удовлетворение, вызвавшее у меня искренние слезы гордости, я испытал лишь тогда, когда в письмах, неведомо откуда присланных и не знаю как дошедших до меня, я нашел заочные рукопожатия безвестных и незнакомых, растерянных новичков, истекающих кровью побежденных.
«Если б я мог прочесть вас раньше!» — скорбел побежденный. «Что было бы со мной, если б я не прочитал вас!» — восклицал новичок.
Стало быть, я все-таки проник в массу, значит есть за мной солдаты, армия! Целыми ночами шагал я по комнате из угла в угол с этими клочками бумаги в судорожно сжатых руках, обдумывая план нападения на гнилое общество с моими корреспондентами в качестве капитанов.
К счастью, я увидел себя в зеркале: осанка трибуна, суровое выражение лица, совсем как на медальоне Давида Анжерского[28].
Только не это, любезный, — остановись! Тебе не к чему копировать жесты монтаньяров, хмурить брови, как якобинцы. Оставайся самим собой — тружеником и бойцом.
Разве не сладко тебе почувствовать ласку со стороны чужих людей, если твои близкие не поняли, измучили тебя?.. Довольствуйся же этой мыслью и признайся, что ты испытываешь радость оттого, что нашел семью, любящую тебя больше, чем любила твоя родная семья; вместо того чтобы издеваться над тобой и высмеивать твои надежды, она протягивает к тебе руки и приветствует, как приветствуют в деревнях старшего в роде, оберегающего честь родового имени и несущего на себе все его бремя.
Да, вот что переполнило мою душу.
Я почувствовал, что некоторые оценили меня, а я очень нуждался в этом. Ведь так тяжело оставаться, — как это было со мной, — насмешливым и мрачным на протяжении всей своей здоровой молодости!
Среди этих писем мне попалась записочка от женщины:
«И вас никто не любил, когда вы были так бедны?»
Никто!
VII
В редакции «Фигаро» я встретился с одним журналистом, которого знавал когда-то. Еще одна бледная маска, но только с большими ясными глазами, тонкими губами и мраморными зубами; рябая, покрытая рубцами кожа; торчащая, точно железный шпенек волчка, бородка, курчавые растрепанные, как клоунский парик, шелковистые волосы, кончики которых их обладатель постоянно тянул, крутил и завивал своими нервными пальцами. Эта странная голова посажена на плечи, напоминающие вешалку, и втиснута в стоячий воротничок, стесняющий ее движения.
Можно подумать, что эту голову сильным ударом приплюснули к затылку и приладили, точно метелку, к спинному хребту, еще более неподвижному и прямому, чем палка половой щетки.
Костлявый, искривленный, угловатый, так что страшно дотронуться, — того и гляди уколешься!
А между тем я видел, как это лицо ласкали крохотные ручонки.
Когда я встретил его в первый раз, он держал на руках маленькую девочку. Она плакала — мать была не то больна, не то в отъезде, — и он изображал мамашу, вытирал ей слезы.
Глядя на них, у меня самого затуманились глаза.
Я помог ему забавлять девчурку, и она скоро успокоилась и принялась дергать отца за волосы, — смешные волосы, вьющиеся пряди которых пружинили под ее крохотными пальчиками.
В то время Рошфор[29] писал водевили совместно с одним старым шутом. С тех пор он далеко пошел вперед.
Он стал обличителем империи. Своим умом, смелостью, клыками, ногтями, своим вихром, бородкой, — всем, что только есть у него острого, царапает он шкуру Бонапартов. И все это с таким видом, будто он только защищается и не думает их трогать: баран, спрятавший свои рога, цареубийца с клоунской шевелюрой, красная республиканская пчела, забравшаяся в императорский улей и убивающая там золотых пчел, рассыпавшихся по зеленому бархату мантии.
Газеты перебивают его друг у друга. Вот только что «Солей» перетянул его из «Фигаро», и «Фигаро» не знает, что предпринять.
— Вентра, хотите на его место? — спрашивает меня в упор Вильмессан.
Наконец-то!
Теперь уж я отплачу! Им недешево обойдется, что они так долго не могли угадать, какая сила таится во мне.
Сколько я хочу?.. Десять тысяч франков? Ну нет! Этот год должен возместить мне все, что я издержал за десять лет моей жизни в болоте нищеты, копаясь в нем своими окоченевшими от холода руками. Предположим, что, в среднем, я проедал 1800 франков в год (о, не больше!), считая с 1 января по день св. Сильвестра. Стало быть, гоните 18 000 монет, и по рукам. Нет, — так не надо!
Подписали.
Вечером я, простофиля, пожалуй, слишком расхвастался выговоренной цифрой.
Но подумайте сами! Я вырвал этот мешок золота пастью, которая, голодая в течение четверти века, отрастила длинные крепкие зубы.
Я мог за это время раз двадцать погибнуть, — сколько других пало рядом со мной!