Габриэль Маркес - Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке (сборник)
– Мы пришли сюда, чтобы победить природу, – начал он, противореча своим убеждениям. – Мы уже не будем больше изгоями родины, божьими сиротами в царстве жажды и ненастья, изгнанниками на своей собственной земле. Мы станем другими, сеньоры, мы будем великими и счастливыми.
Это были формулы его цирка. Пока он говорил, помощники сенатора запускали в воздух стаи бумажных птичек. Они обретали жизнь, порхали над дощатой трибуной и улетали к морю. Тем временем другие вытаскивали из фургонов макеты деревьев с фетровыми листьями и втыкали их за спинами толпы в селитряную землю. Наконец установили картонный фасад домов из красных кирпичей со стеклянными окнами и закрыли ими нищенские лачуги реальной жизни.
Сенатор продолжил речь двумя латинскими цитатами, чтобы дать время своим комедиантам. Пообещал дождевальные машины, коробки с настольными играми, жидкие удобрения «Счастье», от которых на камнях будут расти овощи, а анютины глазки свешиваться с подоконников. Когда он увидел, что его фантастический мир уже готов, то показал на него пальцем.
– Вот такими мы будем, сеньоры! – закричал он. – Посмотрите, вот такими.
Публика обернулась. Трансатлантический лайнер из раскрашенной бумаги проплывал за домами, и он был выше, чем самые высокие дома города-иллюзии. Только сам сенатор заметил, что из-за постоянных сборок-разборок и перевоза воздвигнутое картонное селение поизносилось и стало таким же бедным, пыльным и печальным, как и Росаль-дель-Виррей.
Нельсон Фаринья не пошел приветствовать сенатора впервые за двенадцать лет. Еще не очнувшись от полуденной дремы, послушал речь в гамаке, под прохладным навесом дома из необструганных досок, который он построил теми же своими руками аптекаря, какими четвертовал свою первую жену. Сбежал из тюрьмы в Кайенне и появился в Росаль-дель-Виррей на корабле, груженном невинными попугаями, с красивой богохульной негритянкой. Он нашел ее в Парамарибо, от нее у него была дочь. Вскоре жена умерла естественной смертью и не разделила судьбы предыдущей, куски которой удобрили ее же огород с цветной капустой. Нет, эту похоронили целиком и даже под ее голландской фамилией на местном кладбище. Дочь унаследовала ее цвет и формы, а желтые ошеломительные глаза – от отца, и он был прав в предположении, что растит прекраснейшую женщину на свете.
Когда Нельсон Фаринья познакомился с сенатором Онесимо Санчесом во время его первой избирательной кампании, он просил помочь ему получить фальшивое удостоверение личности, оградившее его от юстиции. Сенатор был любезен, но твердо отказал. Нельсон Фаринья не сдавался много лет и каждый раз при случае повторял просьбу в разных вариантах. Но всегда получал тот же ответ. Так что на сей раз, приговоренный навечно гнить заживо в этом логове пиратов, он остался в гамаке. Услышав финальные аплодисменты, поднял голову и поверх частокола увидел оборотную сторону представления: подпорки зданий, каркасы деревьев, потайных иллюзионистов, толкавших лайнер. Выплеснул свою злобу.
– Merde, – сказал он, – c’est le Blacaman de la politique[2].
После речи, как полагалось, сенатор прошелся по улицам селения под музыку и фейерверк, осаждаемый жителями, которые высказывали ему свои горести. Сенатор слушал их в хорошем настроении и всегда находил способ утешить всех, не обещая ничего особенного. Одной женщине, забравшейся на крышу своего дома с шестью малолетними детьми, удалось перекричать шум и грохот петард:
– Я немного прошу, сенатор, всего лишь осла, чтобы возить воду из Колодца Повешенного!
Сенатор посмотрел на шестерых заморенных ребятишек.
– А что же твой муж? – спросил он.
– Пошел искать счастья на остров Аруба, – благодушно ответила женщина, – а нашел одну приезжую, из тех, что вставляют в челюсть алмазы.
Ответ вызвал взрыв хохота.
– Хорошо, – решил сенатор, – получишь своего осла.
Вскоре его помощник отвел в дом этой женщины скотинку, на спине которой несмываемой краской написали предвыборный лозунг, чтобы никто не забыл, что это подарок сенатора.
Во время краткого прохода по улице были и другие благородные жесты, помельче, а еще он покормил с ложки больного, который попросил вынести свою кровать на порог дома, желая увидеть его. На последнем углу сквозь частокол увидел в гамаке Нельсона Фаринья, и тот показался ему пепельно-серым, увядшим. Сенатор приветствовал его без особой сердечности:
– Как дела?
Нельсон Фаринья повернулся в гамаке и погрузил его в печальный янтарь своего взгляда.
– Moi, vous savez[3], – сказал он.
Дочь, услышав приветствие, вышла в патио. На ней был обычный, выношенный крестьянский халат, голову украшали цветные бантики, а лицо смазано от солнца, но даже при этом небрежном виде можно было предположить, что другой такой красавицы нет во всем мире. У сенатора перехватило дыхание.
– Мать твою, – удивленно произнес он, – бывает же такое!
Тем же вечером Нельсон Фаринья разодел дочь в лучшие наряды и отослал к сенатору. Два вооруженных ружьями стража, клевавшие носом в предоставленном сенатору доме, велели ей подождать на единственном в прихожей стуле.
Сенатор заседал в соседней комнате с властями Росаль-дель-Виррей, он созвал их, чтобы выдать правду, которую скрывал в речах. Они были так похожи на тех, которые всегда собирались во всех селениях пустыни, что самому сенатору до смерти надоело проводить каждый вечер одно и то же собрание. Его рубашка набухла от пота, и он старался подсушить ее на теле теплым ветерком электрического вентилятора, шмелем жужжавшего в сонном оцепенении комнаты.
– Мы, понятно, бумажными птичками не питаемся, – говорил он. – Мы с вами знаем, что в тот день, когда появятся деревья и цветы в этой козлиной сральне, в тот день, когда в ваших колодцах вместо козявок будет плавать форель, в этот самый день ни вам, ни мне тут делать уж будет нечего. Ясно?
Никто не ответил. Пока говорил, сенатор оторвал цветную картинку из календаря и сложил из нее бумажную бабочку. Машинально поднес ее к воздушной струе вентилятора, бабочка закружила по комнате и вылетела в приоткрытую дверь. Сенатор продолжал говорить уверенно, сознавая: его сообщница – сама смерть:
– Тогда мне не придется повторять то, что вы и так знаете: мое переизбрание выгоднее вам даже больше, чем мне, потому что мне уже осточертели гнилая вода и пот индейцев, а вы живете этим.
Лаура Фаринья заметила вылетающую бумажную бабочку. Она одна ее увидела, потому что стража в прихожей дремала на скамьях, обняв ружья. Дав несколько кругов, огромная литографированная бабочка развернула крылья, распласталась на стене и прилепилась к ней. Лаура Фаринья попыталась ногтями оторвать ее. Один из стражей, проснувшийся от аплодисментов в соседней комнате, предотвратил бесполезную попытку.
– Не оторвешь, – произнес он сквозь дрему. – Она на стене нарисована.
Лаура Фаринья снова села, когда начали расходиться участники собрания. Сенатор стоял в дверях комнаты, положив руку на защелку, и обнаружил Лауру Фаринья, только когда из прихожей все ушли.
– Что ты здесь делаешь?
– C’est de la part de mon peáre[4], – ответила она.
Сенатор понял. Вгляделся в спящую стражу, затем в Лауру Фаринья, невероятная красота которой была сильнее его боли, и решил подчиниться велению смерти.
– Входи, – сказал он.
Лаура Фаринья остановилась в изумлении на пороге двери: тысячи банковских билетов парили в воздухе, махая крыльями, как бабочки. Но сенатор выключил вентилятор, и, лишившись воздуха, билеты опустились на пол.
– Вот видишь, – улыбнулся он, – и дерьмо летает.
Лаура Фаринья села, как на табурет в школе. Кожа ее была гладкой и упругой, того же цвета и той же солнечной насыщенности, как у сырой нефти. Волосы напоминали гриву молодой кобылки, а огромные глаза были ярче света. Сенатор проследил за ее взглядом и заметил розу, запыленную селитрой.
– Это роза, – сказал он.
– Да, – кивнула она растерянно, – я видела их в Риоаче.
Говоря о розах, сенатор присел на походную кровать, пока расстегивал рубашку. На груди сбоку, где, как он предполагал, находилось его сердце, у него была корсарская татуировка – сердце, пронзенное стрелой. Сенатор бросил на пол мокрую рубашку и попросил Лауру Фаринья помочь ему снять сапоги.
Она встала на колени перед кроватью. Сенатор задумчиво разглядывал ее и, пока распускал шнурки Лауры, спросил себя, кому из них двоих будет хуже от этой встречи.
– Ты еще ребенок, – произнес он.
– Нет, – возразила она. – Мне в апреле будет девятнадцать.
Сенатор заинтересовался:
– Какого числа?
– Одиннадцатого.
Сенатор почувствовал себя лучше.
– Мы Овны, – сказал он. И добавил: – Это знак одиночества.
Лаура Фаринья не слышала его, потому что не знала, что делать с сапогами. А сенатор не знал, что делать с Лаурой Фаринья, поскольку не привык к непредусмотренным любовям и понимал, что эта порождена чем-то недостойным. Только чтобы выиграть время и подумать, охватил Лауру Фаринья коленками, обнял за талию и откинулся на кровать. Тогда понял, что под платьем у нее ничего нет, потому что от тела исходил непонятный аромат лесного зверя, но ее сердце испуганно билось, а кожа застыла от ледяного пота.