Сергей Толстой - Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1
Эта обособленная жизнь, часто переполненная уже вымершими условностями, оказывалась способной во многих отношениях калечить людей с детства, создавая для них на каждом шагу неодолимые барьеры, дабы сохранить за этими искусственными плотинами что-то, как ей казалось, самое важное.
И, оставаясь объективным, нельзя сказать, что за плотинами и барьерами ничего не было — пусто. Это не так. Как индийские йоги, презревшие плотское, как былые аскеты, путем умерщвления телесного искавшие и находившие путь к небывалым духовным эффектам и внутреннему освобождению и миру, так и тут, в отреченье, в свойственной аскезе, возникали большие характеры, развивалась бескомпромиссная цельность, шлифовалась своеобразная тонкость душевного и духовного быта.
Выращенные огромным трудом поколений, удерживая при себе багаж первоклассного для своей эпохи образования, тепличной культуры, окружавшей их еще в раннем младенчестве, люди, те, о которых пишу, сознательно заключали себя в круг неизменяемых мерок, веками хранимых понятий, священных традиций. И тот, кто пытался бы подойти с недостатком уважения и трепетного почтения к этим меркам и к этим традициям, разоблачил бы себя перед ними как хама. А с хамом какой разговор? Ему нужно твердо и незамедлительно указать на ту дверь, что на лестницу, а если замедлит, помочь энергичнейше свой неизбежный путь совершить. Здесь ко всякому новому явлению современной жизни — будь то явление новым научным открытием, аграрными вопросами, борьбой политических партий или узко семейным событием — прикладывался все один и тот же масштабик. Если он оказывался вовсе неподходящим для данного случая, было легче отказаться от всякой оценки, чем расстаться с этим апробированным измерителем. Отрешиться от него ни на мгновение было невозможно. Не хватало ни сил, ни желания, ни понимания необходимости этого. Поэтому нередко косность воззрений, навязанных воспитанием, спорила с природным умом и побеждала. Образование, культура, тонкий вкус и талантливость — все пасовало перед резкой геометрической прямотой навечно установленных для себя рамок.
— Ну, что там еще? Ах, наука… Тем хуже для этой науки. Природа? Доказано? А я не верю. Зачем нужно было доказывать?
— Что?
— Ну вот это. Ведь надо же было обратное. Все люди? Они уж давно заблудились… На них ли смотреть?! Надо их пожалеть и пройти…
Одной из причин, а быть может, скорее, одним из следствий таких положений было постоянное обращение к памяти давно ушедших в могилу дедов и прадедов. Этот культ предков в том виде, в каком представал он, нередко мог бы показаться со стороны комичным.
Веско и строго звучало: «Твой прадед за всю жизнь не прочел ни одной газеты, и это не помешало ему жить и умереть порядочным человеком!» (Конечно, и здесь газеты — утрирование, но за подлинность интонации я ручаюсь). Создавалась и всячески укреплялась атмосфера наследственного подражания, в которой вырастала подобная мне молодежь. Ей подобные реплики казались, во всяком случае до поры до времени, сокрушающе логичными. Многие мысли и книги, не продуманные и не прочитанные прадедом, проникали в быт робко, контрабандой, с конфузливой оглядкой еще не на фото — на дагеротип, где тот или иной суровый предок с высот своей порядочности сдвигал на непреклонном лице запрещающие брови.
Простая и ясная формула: «Надо знать своих предков не затем, чтобы ими гордиться, а чтобы стать их достойными», — на практике рождала немало абсурдов.
Мне было около трех лет, когда я научился читать. Отец мне показал как-то буквы. Раза два с Верой я их повторил, из кубиков с азбукой было сложено и прочтено несколько простейших слов, а там дошло дело и до «Золотой азбуки». Ее мне иногда и раньше давали — картинки смотреть под наблюдением взрослых. Эта азбука была сделана самим папой в полный лист ватманской бумаги большого формата. На обложке, под аркой цветных букв заглавия, сидела женщина, держа на коленях раскрытую книгу. В ней было большое сходство с мамой. Рядом, заглядывая в книгу, стоял маленький мальчик в карминно-красной косовороточке, в русских сапожках. На матери было васильково-синее платье. Все это на сплошном золотом фоне. Много позже я встретил опять и узнал этот фон и красочную гамму на фресках Фра-Беато-Анджелико[5].
На огромных страницах азбуки, на каждой, было напечатано небольшое стихотворение, начинавшееся с порядковой буквы алфавита. Виньетка заглавной буквы и акварельные рисунки отца украшали страницы. Очень памятны даже сейчас эти тексты и эти рисунки, конечно, не все… «Бом, бом, загорелся Кошкин дом…» — полыхало языкастое пламя, кошка била в набат, и растерянная курица стремительно мчалась с ведром на пожар, расплескивая воду. «Дождик, дождик, перестань…» — здесь над ярко-алой виньеткой виднелся пейзаж, взятый прямо из нашего сада: часть круга и начало липовой аллеи под свежим весенним дождем. Помню также букву «К»: «Как поедешь, моя радость, во мою деревню…» «Радость» ехала сверху, в соломенной шляпке «кибиточкой», с лентами, на паре резвых лошадок, а внизу козел Васька муку сеял и козлятки помогали, и просевала коза, а в темном углу сидела «совища из углища», которая «глазами хлоп-хлоп и ногами топ-топ!» На букву «ять» ехал пан по дороге претолстый, а за ним поспевал холоп на тощем одре, и сам исхудалый и тощий. Но особенно мне запомнилась буква «У». Здесь был, может быть, наименее красочный рисунок огромной улитки, иллюстрирующий текст: «Улита, улита, высуни рога, дам тебе кусок пирога!» Благодаря краткости этого текста, отец выбрал его, чтобы я прочел эти строки сам. Он долго бился со мною, раздражаясь от нетерпения и старательно сдерживаясь, но я чувствовал нарастание этого раздражения, трепетал и так и не сумел ничего прочесть. Зато после, когда, наконец, махнув рукой, он оставил меня в покое, в тот же вечер оказалось, что я все понимаю, и к удивленью Веры прочел ей не только «Улиту», но и что-то еще, лишь изредка немного сбиваясь. С этого начал читать. Помню книжки-крошки Ступинской библиотеки, которые читал, еще произнося слова вслух и с недоумением спрашивая сестру, когда же я научусь читать про себя, как все взрослые. Казалось невероятным, что этому даже не учат, и такая чудесная способность должна почему-то вдруг появиться сама. Оказалось — действительно. С этих пор книги стали мне лучшим подарком. Помню, как-то вечером мама вернулась из Москвы и привезла мне хрестоматию Ушинского «Родное слово». В момент ее приезда я уже спал, а утром, когда проснулся и узнал эту новость от Аксюши, мама еще не вставала. Я на цыпочках заглядывал в комнату, где она спала. Там было почти темно от спущенных штор, но книжки в розовой обертке лежали на столе. Трогать их было нельзя: «Вот мама проснется — сама тебе даст».
Еще совершенно не умея писать, я уже завел себе маленькие тетрадочки, которые из бумаги по моему требованию сшивала Вера, и заботливо покрывал фантастическими каракулями целые страницы. Я охотно «читал» всем, переворачивая страницы и импровизируя целые истории, а потом настолько привыкал, что уже «знал», на какой странице о чем, избавляя себя от труда каждый раз придумывать наново.
Как-то, бродя по пустынному коридору в сумерки, когда нечем было заняться и все взрослые были заняты где-то своими делами, сложил я свой первый стих. Он возник сам собою, вернее, пропелся:
Кто где, кто где? Кто, где, где?Кто меня оставил?Бедный я, бедный я,Я — Иван Сусанин!
Вообще, стихи любил я с младенчества. Басню «Мартышка и очки» читал наизусть, едва еще выговаривая буквы. Следом за нею пошли другие стихи, из них с особенным чувством читал Полонского: «Ночью в колыбель младенца…» Около пяти лет, чтобы сделать папе сюрприз ко дню рождения, выучил наизусть всю державинскую оду «Бог». Учил ее с удовольствием и полюбил Державина на всю жизнь. Пафос чеканных строк и величие образов «огненны сии лампады» и «рдяных кристалей громады» воспринимались непосредственно, без транспонировки на что-либо удобопонятное, как, например, Варя Панина[6] с ее репертуаром или многие стихи, где даже «В шапке золота литого» русский великан почему-то долгие годы был для меня сошедшим с капитанского мостика Гаттерасом. Наверное, здесь сыграло свою роль и то, что отец уже в очень ранние годы мне много рассказывал о движении светил и Вселенной, поэтому державинский текст не казался совсем непонятным.
Каждый день, каждый час мне щедро давал что-то новое. О русской истории мне неутомимо рассказывала и много читала сестра. Летописный текст из хрестоматии о призвании князей я, как и она, помнил наизусть, начиная со слов: «В 862 году новгородские славяне, кривичи и чудь, прогнали варягов за море и стали управляться сами собою…» Затем однажды на моих деревянных кирпичиках Вера наклеила листики белой бумаги и на каждом из них красками и цветными карандашами написала имена всех князей и царей. Из этих имен надо было по порядку складывать историю нашей земли. Последовательность врезалась в память навсегда вместе с завитками орнаментов и цветовыми раскрасками букв, а там важнейшие события прочно закреплялись за соответствующими кирпичиками — князьями. Не очень давно в воспоминаниях Семенова-Тян-Шаньского я прочел, что и у него в детстве были такие же точно кирпичики, о которых, уже стариком, он с благодарностью вспомнил…