Когда опускается ночь - Уилки Коллинз
Братская просьба священника не была забыта. Когда Перрина учила свое первое дитя первой молитве, она велела малютке после нескольких простых слов, произнесенных на коленях у матери, добавлять: «Боже, благослови патера Поля».
Этими словами монахиня закончила свой рассказ. А затем показала на старое деревянное распятие и сказала мне:
— Это одно из тех, что сделал Франсуа. Через несколько лет оказалось, что оно очень пострадало от непогоды и его больше нельзя оставлять на прежнем месте. Один бретонский священник подарил его монахине из нашего монастыря. Теперь понимаете, почему мать настоятельница всегда называет его реликвией?
— Да, — ответил я. — По правде говоря, если найдется кто-то, кто выслушает историю этого деревянного креста и не согласится, что мать настоятельница подыскала ему самое подходящее название на свете, значит вера его не достойна ни малейшего уважения.
Пролог к шестому рассказу
Когда мне в последний раз случилось надолго задержаться в Лондоне, однажды утром нас с женой немало удивила и позабавила следующая записка, адресованная мне и нацарапанная мелким, неразборчивым и словно бы иностранным почерком.
«Профессор Тицци выражает самое дружеское благорасположение к мистеру Керби, художнику, и полон желания получить свой портрет, с которого сделает гравюру, дабы поместить ее в начало пространного труда „Жизненное первоначало, или Незримая сущность жизни“, который профессор в настоящее время готовит к печати и к вечной славе.
Профессор выделит художнику пять фунтов и будет с удовлетворением взирать на свое лицо как на предмет, запечатленный для обозрения публики по разумной цене, если мистер Керби согласится с вышеприведенной суммой.
Дабы подтвердить, что профессор способен выплатить пять фунтов, а не только предложить их, на случай если у мистера Керби по неведению возникнут несправедливые подозрения, ему предлагают обратиться к достопочтенному другу профессора мистеру Ланфрею в Роклей-плейс».
Если бы не рекомендация в конце этого странного послания, я, безусловно, счел бы его не более чем розыгрышем какого-нибудь проказливого приятеля, решившего выставить меня дураком. Так или иначе, я сомневался, уместно ли относиться к заказу профессора Тицци сколько-нибудь серьезно, и, вероятно, попросту бросил бы записку в огонь и забыл о ней, если бы со следующей почтой не пришло письмо от мистера Ланфрея, которое избавило меня от всяческих сомнений и немедленно отправило искать знакомства с ученым первооткрывателем жизненного первоначала.
«Не удивляйтесь, — писал мистер Ланфрей, — если получите странное послание от одного весьма эксцентричного итальянца, некоего профессора Тицци, прежде служившего в Падуанском университете. Я знаю его уже несколько лет. Научные исследования — его маниакальное увлечение, а тщеславие — главная страсть. Он написал книгу о квинтэссенции жизни; кроме него самого, ее никто не читал, однако же он полон решимости напечатать ее с собственным портретом на фронтисписе. Если вы можете позволить себе удовлетвориться тем небольшим гонораром, который он предлагает, непременно соглашайтесь: профессор — поразительный персонаж, с которым стоит познакомиться. Должен упомянуть, что уже много лет назад его отправили в изгнание по какой-то нелепой политической причине, и с тех пор он живет в Англии. Все деньги, унаследованные от отца — почтового подрядчика на севере Италии, — идут на книги и эксперименты, однако, думается, я могу ручаться за его финансовую состоятельность, по крайней мере если речь идет о баснословной сумме в пять фунтов. Если вы сейчас не очень заняты, на него стоит посмотреть. Он вас наверняка позабавит».
Профессор Тицци жил в северном пригороде Лондона. Подойдя к его особняку, я увидел, что он невероятно запущен и грязен, по крайней мере снаружи, однако во всех остальных отношениях ничем не отличается от соседних «вилл». Звонить пришлось дважды, после чего парадные ворота в сад мне открыл подозрительный желтолицый старик-иностранец в поношенном платье и полностью, с головы до ног, покрытый ровным слоем грязи. Я назвал свое имя и род занятий, и старик провел меня через заросший, запущенный сад и впустил в дом. Стоило шагнуть за порог, и меня окружили книги. Они теснились на простых деревянных полках и занимали обе боковые стены до задней части дома, а когда я поглядел на лестницу — голую, без ковра, — опять же не увидел ничего, кроме книг: ими были заставлены все стены, докуда хватало глаз.
Не успел я охватить взглядом и половины книг, как старик-слуга распахнул одну из дверей в гостиную, крикнул: «К вам художник-живописец!» — и нетерпеливо замахал мне, чтобы я вошел.
Снова книги! И по стенам, и по всему полу — а посреди пола простой сосновый стол, заваленный грудами исписанной бумаги, а между грудами виднеется голова, покрытая длинными, будто у сказочного волшебника, седыми волосами и в черной ермолке, склонившаяся над книгой, а над головой — исхудалая старческая рука, которая машет мне, показывая, что вот сейчас не надо ничего говорить, а на верху книжных шкафов — стеклянные сосуды, наполненные всяческими растворами, и в этой жидкости плавают всевозможные ужасы, — грязь на стеклах, паутина под потолком, облака пыли из-под моих ног, нарушивших покой кабинета. Вот что я увидел, едва очутившись в комнате профессора Тицци.
Я подождал с минуту, рука перестала махать, громко хлопнула по ближайшей стопке исписанной бумаги, схватила книгу, над которой склонилась голова, и презрительно швырнула в дальний угол.
— Превосходно, по крайней мере вас я опроверг! — И профессор Тицци с беспредельным удовольствием залюбовался облаком пыли, поднявшимся при падении низринутого фолианта.
И повернулся ко мне. Что за великолепное лицо! Что за лоб — широкий, белый, что за глаза — черные, яростные, проницательные, что за черты — совершенные, правильные, утонченные! Что за чудные волосы, обрамляющие это лицо, — длинные, словно у библейского старца! Я был беден, но этот портрет написал бы и даром. Тициан, Ван Дейк, Веласкес — да кто угодно из них заплатил бы профессору, лишь бы он позировал им!
— Примите мои нижайшие извинения, сэр, — сказал старик, для иностранца у него был удивительно чистый выговор. — Эта нелепая книга, мистер Керби, втянула меня в пучину ложной софистики глубже некуда, и мне, право, было не выбраться на поверхность, когда вы вошли. Итак, вы готовы сделать мой портрет за столь скромную