Константин Симонов - Живые и мертвые
– Прямо тебе дот, – сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей трубе Синцов и Баюков.
Разом погубить их могло только одно – прямое попадание сверху на закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти, которая так или иначе всегда присутствует на войне.
Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.
Синцов встал, подошел к амбразуре и посмотрел на открывавшуюся за ней снежную лощину.
В лощине, на пустом месте, тоже рвались снаряды, но реже, зато на высотке с тремя домиками, над позициями соседних взводов, стоял сплошной дым. Снаряды рвались там стеной, и один из трех домиков уже исчез, словно его никогда и не было.
У Синцова защемило сердце не оттого, что он испугался продолжавшегося обстрела, а оттого, что неотвратимо подумал: «Как только окончится обстрел, начнется атака». Он сел у стены рядом с Баюковым и стал ждать окончания обстрела. У него вдруг зачесалась голова, и он, на минуту скинув ушанку, осторожно погладил рукой шрам повыше виска. Две недели назад Золотареву показалось, что это была смертельная рана, а сейчас от раны остался только узкий рубец с гладкой и скользкой на ощупь кожей и с колючим ежиком еще не отросших волос по бокам.
О чем думают в такие минуты люди – раз на раз не приходится. Иногда о важном, иногда о не важном, иногда вперемежку и о том и о другом, иногда думают естественно, так, как их влекут мысли, и иногда насильственно – о том, что, как им кажется, может отвлечь от страха смерти.
Синцов не насиловал себя. Он думал о том, что приходило в голову, но мысли сменяли и подталкивали друг друга, словно боясь, что он уже не успеет подумать обо всем, о чем ему еще нужно подумать.
Уже несколько раз за эти дни его толкало под руку сесть и написать письмо Маше о том, где он и что делает. Он хотел, чтобы она это знала, но чем сильнее хотел этого, тем ожесточенней спрашивал себя: а куда писать? Где она? Да, у него был почтовый ящик школы, но Маша уже не там, она уже давно по ту сторону фронта, и писать ей туда отсюда – все равно что пытаться проткнуть бумажным треугольником солдатского письма каменную стену этой трубы.
Он вспомнил, как она в ту ночь в Москве, сидя на корточках, мыла в тазу ему ноги, оттирала лепешки грязи и, мягко дотрагиваясь, промывала ссадины, и в нем вспыхнула такая щемящая нежность к ее ласковым рукам, что он, испугавшись силы своих воспоминаний, тут же придушил эту вспышку, вполголоса выругавшись.
– Чего ты? – спросил Баюков, наконец наковырявший несколько крошек махорки и свернувший тонюсенькую цигарку.
– Ничего, – махнул рукой Синцов.
– А я думал, тещу вспомнил, – невпопад пошутил Баюков.
Синцов с тупой, старой болью вспомнил Гродно и все, что было связано с этим словом в его израненной и одеревеневшей от ран памяти. И, сам не заметив этого, замотал головой, как лошадь, которую жалят слепни. Потом он подумал о Малинине, которого видел издали, когда час назад тот поднимался по склону, и вспомнил их разговор в первый день, когда Малинин был назначен политруком роты. Знакомясь с людьми, Малинин обходил уцелевшие избы теперь уже давно оставшейся в тылу у немцев деревни Клинцы, где тогда заночевала рота. Поговорив с бойцами, Малинин поманил Синцова из избы и, широко расставив ноги и сунув руки в карманы – это была его любимая поза, – угрюмо сказал:
– Давай-ка пиши, объясни свое прошлое. В кадровую часть попали, тут полный порядок должен быть.
– Кому же еще писать? Уже писал я... – с тоской сказал Синцов.
Малинин все так же угрюмо посмотрел на него и сказал все тем же своим недовольным голосом:
– Мне напиши. Я сам отдам комиссару или в политотдел дивизии. А там уж решат, куда переслать по назначению. Ты только укажи, кто и какие факты подтвердить может, лиц укажи. Проверять захотят – пусть проверяют. Сегодня напиши, пока под крышей, – кто его знает, где завтра ночевать будем! Ну, бывай! – Малинин хмуро кивнул, зашагал по улице к следующей избе, но вдруг остановился и окликнул: – Синцов!
Синцов подошел к нему.
– Ты там укажи, что я все с самого начала знаю. Так и начинай: «Как вам уже известно обо мне...» – а потом напиши: «...но я хочу изложить письменно, чтобы политотдел и командование части...» Понятно?
– Понятно.
В ту ночь Синцов еще раз сел писать свои объяснения – коротко и со ссылками на лиц, как сказал ему Малинин.
Но, как бы коротко он ни писал, писать все это еще раз, после того, как он уже рассказывал это Маше, рассказывал Елкину и Малинину, после того, как он уже писал все это в прокуратуре, после того, как он много раз, оставшись один на один с собой, вспоминал все это, – писать еще раз было тяжко. Да что же он, в конце-то концов, пошел воевать или объяснения писать? Но он все-таки написал и отдал Малинину; это было на следующий день на марше. Дивизия, загибая обнаженный фланг, поспешно отходила на запасные позиции, и шлепавший по густой грязи, еще более хмурый, чем обычно, Малинин, поравнявшись с Синцовым, молча взял у него заявление и сунул в карман шинели. И, хотя Синцов потом много раз видел Малинина, они уже больше не говорили об этом.
Сейчас, слушая сотрясавшие землю тяжкие удары, Синцов пытался представить себе, как и кому Малинин передал его заявление, что сказал при этом и куда следует теперь ждать вызова: в политотдел или в Особый отдел? И, хотя он считал, что после десяти дней боев его уже не отзовут с передовой, нерешенность судьбы тяготила его. Прибавлялась еще невеселая мысль, что могут ранить, увезти в тыл – и тогда прощай и это объяснение, и Малинин! Выйдешь из госпиталя, попадешь в другую часть, и придется писать все сначала...
– Слушай! – перекрикивая гул артиллерии, на ухо Синцову крикнул Баюков. – По-моему, там в ребят попало!
Синцов подошел к запасной амбразуре и увидел сквозь расплывающийся дым, что одна из недостроенных стенок завода вроде бы стала ниже.
– Да, кажется, попало, – сказал он с тревогой.
Это было примерно на десятой минуте после начала немецкого обстрела. Огонь продолжался еще полчаса и ушел вглубь, в тылы; теперь вместо разрывов слышался только частый свист проносившихся над головой снарядов.
– Ты, Коля, гляди сюда, держи связь, если кто покажется, – кивнул он Баюкову на амбразуру, из которой был виден кирпичный завод, а сам снова пошел к той, где стоял пулемет.
Отсюда был хороший обзор: в тылу стояла стена разрывов, а по снежной лощине, между высотой с кирпичным заводом и высотой с тремя домиками, двигались немецкие танки. Передние уже поднимались по склону, к тому месту, где раньше стояли три, а теперь оставался всего один покосившийся домик и где в подвалах под домиками и в окопах вокруг них, как это знал Синцов, сидели два наших взвода.
Передний танк остановился, выстрелил из пушки, и последний из трех, уже покосившийся домик, как карточный, завалился набок. Под танком рванулся огонь, и он закрутился на одном месте. Потом под ним рванулся еще один огонь, и из танка пошел густой черный дым. Черные фигурки выскочили через верхний люк на свет; по ним застучали редкие винтовочные выстрелы. Ветер тянул оттуда, слышно было хорошо, и это только подчеркивало тревожную редкость выстрелов. Там, где засели два наших взвода, почти не стреляли. Другой танк прошел мимо горящего и, перевалив высоту, скрылся за гребнем. Танки, шедшие по лощине, тоже беспрепятственно двигались вперед.
Прошла еще минута – и в поле зрения Синцова появилась немецкая пехота. Темные фигурки цепочкой шли по снегу позади своих танков.
– Баюков, к пулемету! – крикнул Синцов и поймал в прорезь уже пристрелянную вешку, до которой еще метров на сорок не дошли первые немцы.
Баюков подбежал, поправил ленту, посмотрел сначала в амбразуру, а потом напряженно, снизу вверх, – в лицо Синцову. «Чего же ты не начинаешь?» – говорил его взгляд. Но Синцов выждал еще полминуты: ориентир был точно пристрелян, и он хотел этим воспользоваться.
Цепочка немцев вышла на уровень вешки. Он дал короткую очередь, потом длинную и еще одну короткую, когда залегшие у вешки немцы вскочили. Эта последняя очередь была, кажется, самая удачная: пятеро из вскочивших немцев снова упали и уже не пытались ни встать, ни переползать.
– Что? – на секунду отрываясь, торопливо приблизил он лицо к лицу Баюкова. – Как там наши, в заводе?
– Никого не видать, – сказал Баюков, – боюсь, побило их.
И, услышав это, Синцов дал следующую очередь, короче, чем собирался, с той скупостью на патроны, которая появляется, когда солдаты остаются одни.