Над гнездом кукухи - Кен Кизи
Переулок — это туннель, холодный, потому что солнце не светит до вечера. Позволь… повидать бабушку. Пожалуйста, мама.
Что же он сказал, когда подмигнул?
Кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха.
Не стой у меня на пути.
Черт возьми, сестра, не стой у меня на пути Пути ПУТИ!
Я бросаю. Хоп. Черт. Опять закрутились. Змеиные глаза.
Учительница говорит, у тебя светлая голова, сынок, стань кем-нибудь…
Кем, папа? Коверщиком, как дядя Волк Сам-себе-судья? Корзинщиком? Или просто пьяным индейцем?
Слушай, рабочий, ты же индеец, да?
Ага, верно.
Что ж, должен сказать, речь у тебя вполне грамотная.
Ага.
Что ж… обычного, на три доллара.
Они бы так не задавались, если б знали, что у нас с луной. Будет вам, черт возьми, обычный индеец… Тот, кто — как же там? — идет не в ногу со всеми, слышит другой барабан.
Снова змеиные глаза. Ёлы-палы, эти кости холодные.
После бабушкиных похорон мы с папой и дядей Бегуший-и-скачущий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; она о таком сроду не слыхивала! Чтобы вешать труп на дереве! От такого кто угодно тронется.
Дядя Волк Сам-себе-судья с папой просидели двадцать дней в вытрезвителе в Даллесе, играя в пьяницу, за осквернение могилы.
Она же наша мать, едрит ее в корень!
Это ровным счетом ничего не меняет, ребята. Вы не должны были выкапывать ее. Не знаю, когда вы, индейцы негодные, это усвоите? Так где она? Ну же, говорите.
Хуй тебе, бледнолицый, сказал дядя Сам-себе-судья, сворачивая самокрутку. Не дождешься.
Высоко-высоко на холмах, на вершине сосны, она водит по ветру старой рукой, видит сны и ведет счет облакам, обретая покой под старый напев: …кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха…
Что ты сказал мне, когда подмигнул?
Оркестр играет. Хорошо гульнули — Четвертое июля.
Кость остановилась.
Снова меня одолела эта машина… хотел бы я знать…
Что же он мне сказал?
…Знать, как Макмёрфи снова сделал меня большим.
Он сказал, кишка не тонка.
Там они. Черные ребята в белой форме, намочат меня из-под двери, потом придут и обвинят, что это я обоссал все шесть подушек! Шесть очков. Я принял комнату за кость. Одно очко, змеиный глаз, надо мной, этот круг, белый свет на потолке… вот что я видел… в этой квадратной комнатке… значит, уже стемнело. Сколько часов я провел в отключке? Напустили легкого туману, но я не стану прятаться в нем. Нет… ни за что…
Встал, медленно расправил плечи, чуя ломоту между лопаток. Белые подушки на полу изолятора обоссали, пока я был в отключке. Я еще не помнил всего этого, но потер глаза основанием ладоней и попытался собраться с мыслями. Намеренно. Раньше я этого не делал.
Я подошел к двери с круглым окошком, забранным сеткой, и постучал костяшками. Увидел, что санитар идет ко мне с подносом по коридору, и понял, что на этот раз я их побил.
28
Случалось, после шокотерапии я две недели бродил как пришибленный, живя в таком мутном, туманном мареве, чем-то похожем на рваную границу сна, в такой серой зоне между светом и темнотой, или сном и явью, или жизнью и смертью, когда ты понимаешь, что уже в сознании, но не знаешь, какой сейчас день, и кто ты такой, и какой вообще смысл пробуждаться, — две недели. Если тебе незачем пробуждаться, ты можешь долго шататься в этой размытой серой зоне, но оказалось, что, если всерьез захотеть, можно вырваться оттуда. В тот раз я справился меньше чем за день; это мой рекорд.
И вот, когда туман у меня в голове рассеялся, я почувствовал себя так, словно вынырнул после долгого-предолгого погружения, вырвался на воздух, проведя под водой сотню лет. Это была моя последняя шокотерапия.
А Макмёрфи получил еще три за ту неделю. Только он начнет приходить в себя, и в глазах у него опять загорится огонек, приходят мисс Рэтчед с врачом и спрашивают его, не готов ли он одуматься, признать свою проблему и продолжить лечение у себя в отделении: А он подбоченится, понимая, что все до последнего пациента смотрят на него и ждут, и скажет сестре, как жаль, что он может отдать всего одну жизнь за родину, и пусть она поцелует его в румяный зад, но он не опустит флага. Так-то!
После чего встанет и отвесит пару поклонов довольным ребятам, а сестра поведет врача в будку и станет звонить в первый корпус насчет очередной шокотерапии.
Один раз, когда она собралась уходить, Макмёрфи изловчился ущипнуть ее сзади, и она покраснела, как его шевелюра. Думаю, если бы не врач, прятавший усмешку, она бы влепила ему пощечину.
Я пытался уговорить его подыграть ей, чтобы его перестали мучить, но он только усмехался и говорил:
— Черт, все, что они делают, это заряжают мою батарейку, задаром. Когда выйду отсюда, первая женщина, какая даст старине Макмёрфи, высоковольтному психопату, она же замигает, как пинбол, и станет сыпать серебряными долларами! Нет, меня не испугает этот зарядный агрегат.
Он утверждал, что ему все нипочем. Даже таблетки не принимал. Но каждый раз, как репродуктор говорил, чтобы он не завтракал и собирался в первый корпус, он спадал с лица, и челюсть у него деревенела — таким же я увидел его в машине, в отражении ветрового стекла, когда мы возвращались с рыбалки.
Под конец недели меня перевели обратно из беспокойного. Мне многое хотелось сказать Макмёрфи, но он только вернулся после шокотерапии и сидел, словно приклеившись взглядом к мелькавшему пинг-понговому мячику. Меня отвели вниз два санитара — цветной и блондин — и закрыли за мной дверь. Наше отделение показалось мне ужасно тихим после беспокойного. Я подошел к двери дневной палаты и почему-то остановился; все лица повернулись ко мне с таким выражением, с каким на меня никто еще не смотрел. Словно я вышел на сцену балагана.
— Вот он, перед вашими глазами, — произнес Хардинг, — тот самый туземец, который сломал руку… черному! Хей-ха, ну-ка, ну-ка.
Я усмехнулся им, представив, как себя должен был чувствовать Макмёрфи, видя все эти кричащие взгляды, устремленные на него не один месяц.
Все ребята потянулись ко мне и стали расспрашивать, как все было, как он там