Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 17. Лурд
Особенно много было в соборе хоругвей, — они виднелись повсюду, бесчисленные, как листья на дереве. Не меньше тридцати свисало со свода. Другие, украшавшие на всем ее протяжении галерею трифориума, казались картинами в обрамлении колонн. Они стояли вдоль стен, развевались в глубине капелл, образовали над амвоном подобие неба из шелка, атласа и бархата. Они насчитывались сотнями, глаза уставали любоваться ими. Многие были так искусно вышиты, что слава о них распространилась за пределами Лурда и знаменитые вышивальщицы приезжали на них посмотреть: хоругвь в честь богоматери Фурвьера с гербом города Лиона; черная бархатная хоругвь Эльзаса, шитая золотом; лотарингская, на которой изображена была святая дева, накрывающая плащом двух младенцев; бретонская — голубая с белым, где пылало окровавленное сердце Иисуса, окруженное нимбом. Здесь представлены были все империи, все государства. Даже такие далекие страны, как Канада, Бразилия, Чили, Гаити, благоговейно сложили свои знамена к стопам царицы небесной.
Помимо хоругвей, здесь были еще тысячи удивительных вещей — золотые и серебряные сердца сверкали на стенах, как звезды на небосводе. Их расположили в виде мистических роз, фестонов, гирлянд, поднимавшихся по колоннам, вокруг окон, в глубине капелл. Над трифориумом из этих сердец крупными буквами были выложены слова, с которыми святая дева обратилась к Бернадетте; они длинным фризом окружали неф и радовали простодушных людей, читавших по слогам. Это бесконечное количество сердец действовало угнетающе, — подумать только, сколько дрожащих от благодарности рук принесло их в дар! Множество самых неожиданных приношений украшало храм: букеты новобрачных под стеклом, ордена, драгоценности, фотографии, четки и даже шпоры. Были там и офицерские погоны, и шпаги, среди которых выделялась великолепная сабля, оставленная на память о чудесном обращении.
Но это было еще не все — неисчислимые богатства окружали молящихся: мраморные статуи, бриллиантовые диадемы, роскошный ковер из Блуа, вышитый французскими принцессами, золотая пальма, украшенная эмалью, присланная святейшим папой. Лампады, свисавшие со сводов, также являлись дарами; некоторые — из массивного золота, художественной работы. Казалось, мириады драгоценных светил освещали неф. Перед дарохранительницей горела лампада, присланная из Ирландии, — шедевр чеканного искусства. Были лампады из Валенсии, из Лилля, одна из Макао, из самого сердца Китая, — настоящие сокровища, сверкавшие драгоценными камнями. А как сиял собор, когда во время торжественного богослужения над амвоном горели все двадцать паникадил, сотни лампад и сотни свечей! Вся церковь переливалась в это время огнями, отражавшимися в тысячах золотых и серебряных сердец. Зрелище было необычайное: по стенам струилось яркое пламя, люди словно входили в ослепительную райскую обитель, а бесчисленные хоругви сверкали со всех сторон шелком, атласом, бархатом, на них сияли вышитые кровоточащие сердца, победоносные святые и мадонны, чья милостивая улыбка рождала чудеса.
Ах, этот собор! Сколько в нем происходило пышных церемоний! Никогда здесь не прекращались службы, молитвы, песнопения. Весь год напролет курился ладан, гремел орган, коленопреклоненные толпы молились от всего сердца. Непрерывные мессы, вечерни сменяли друг друга; звучали проповеди и давались благословения; службы совершались каждый день, а праздничные дни отмечались с беспримерным великолепием. Всякая знаменательная дата служила поводом для необычайного торжества. Всех паломников надо было ослепить. Все эти смиренные страдальцы, прибывавшие издалека, должны были увезти с собой утешение, радость, видение рая. Они взирали на пышность, окружавшую бога, и сохраняли на всю жизнь вызванный ею восторг. В бедных, голых комнатах, где стояли жалкие койки страдальцев, в разных уголках христианского мира вставал образ собора, блистающего несметными богатствами, словно мечта о сладостной награде, словно сама судьба, словно блаженная жизнь, уготованная беднякам после долгого прозябания на земле.
Но Пьера не радовал этот блеск, в котором он не видел ни утешения, ни надежды. Ему становилось все тяжелее, в душе у него был непроглядный мрак, полное смятение мыслей и чувств. С тех пор как Мария поднялась в своей тележке, воскликнув, что она исцелена, с тех пор как она стала ходить, почувствовав прилив жизненных сил, Пьера охватило огромное уныние. А ведь он любил ее, как брат любит сестру, он испытал беспредельную радость, когда она перестала страдать. Почему же ему было так больно от ее счастья? Он не мог смотреть, как она стоит на коленях, радостная и похорошевшая, несмотря на слезы; бедное сердце его обливалось кровью, словно ему нанесли смертельную рану. И все же Пьеру хотелось остаться. Он отворачивался от Марии, пытаясь сосредоточить внимание на отце Массиасе, который продолжал рыдать, распростершись на полу; он завидовал смирению этого человека, верившего в божественную любовь. На миг Пьер даже заинтересовался одной из хоругвей, и он спросил про нее у Берто.
— Которая? Кружевная?
— Да, налево, — ответил Пьер.
— Эта хоругвь пожертвована Пюи. На ней изображены гербы Пюи и Лурда, объединенные Розером… Кружево такое тонкое, что всю хоругвь можно зажать в руке.
В эту минуту показался аббат Жюден, начиналось богослужение. Снова грянул орган, пропели молитву, а на алтаре святая чаша сияла, как солнце, среди многочисленных золотых и серебряных сердец, несчетных, как звезды. Пьер был больше не в силах оставаться в соборе. Марию проводят г-жа де Жонкьер и Раймонда; значит, он может уйти, забиться в какой-нибудь темный уголок и выплакаться. Пьер извинился: он должен уйти, у него назначено свидание с доктором Шассенем. Его немного пугало, что он не сможет выйти, так как толпа верующих запрудила выход. Но тут его осенила счастливая мысль, — он прошел через ризницу и спустился по внутренней лестнице в Склеп.
Внезапно, после радостных голосов и ослепительного блеска, Пьер очутился среди глубокого молчания и могильной тьмы. Склеп был высечен в скале и состоял из двух узких коридоров, разделенных массивным нефом; коридоры вели в подземную часовню, освещенную неугасимыми лампадами и находившуюся под самой абсидой. Темный лес колонн вызывал мистический ужас, в полутьме жила трепетная тайна. Голые стены производили впечатление могильного камня, под которым человеку суждено уснуть последним сном. Вдоль коридоров, между перегородками, облицованными мраморными плитами, где висели приношения, находился двойной ряд исповедален, — в этой могильной тишине исповедовали священники, владевшие всеми языками; они отпускали грехи кающимся, прибывавшим со всех концов света.
Сейчас, когда наверху теснился народ, в Склепе не было ни души, и Пьер в тиши и полной тьме, объятый могильной прохладой, упал на колени. Не потребность в молитве и благоговение привели его сюда, — все существо его было истерзано. Он жаждал разобраться в себе. Ах, почему ему не дано еще глубже познать тщету всего земного, понять до конца и успокоиться!
Пьер был в страшном отчаянии. Он попытался вспомнить все — с первой минуты, когда Мария вдруг встала со своего скорбного ложа и воскликнула, что исцелена. Почему же, несмотря на искреннюю радость, испытанную при виде ее исцеления, он тут же почувствовал такую боль, словно его постигло смертельное горе? Неужели он позавидовал божественной милости? Или он страдал оттого, что святая дева, исцелив Марию, забыла о нем, хотя у него так болела душа? Он вспомнил, что дал себе последнюю отсрочку, назначил вере торжественное свидание, в случае если Мария исцелится, на ту минуту, когда будет проходить шествие с дарами… и вот она выздоровела, а он остался неверующим, и вера уже никогда не вернется к нему. В душе его зияла кровоточащая рана. Ему блеснула жестокая, убийственная правда: Мария спасена, а он погиб! Мнимое чудо, вернувшее ее к жизни, погасило в нем всякую веру в сверхъестественное. То, что он мечтал найти в Лурде — наивную детскую веру, стало невозможным, после того как рухнула надежда на чудо: исцеление Марии произошло так, как и предсказал доктор Боклер. Зависть? О нет! Но Пьер чувствовал себя опустошенным, испытывал смертельную грусть оттого, что остался один, в ледяной пустыне своего интеллекта, жалея, что ему недоступны лживые иллюзии и неземная любовь, которыми живут смиренные духом, сознавая, что сердце его не способно верить.
Страшная горечь душила Пьера, слезы брызнули из глаз. Он опустился на каменный пол в порыве бурного отчаяния. Он вспомнил тот сладостный миг, когда Мария, угадав терзавшие его сомнения, увлеклась мыслью о его обращении, взяла в темноте его руку, шепча, что будет молиться за него, молиться от всей души. Забывая о себе, она молила святую деву спасти уж лучше ее друга, чем ее, если богоматерь добьется у своего божественного сына только одной милости. Потом ему вспомнилось другое — чудесные часы, проведенные ими под густой сенью деревьев во время процессии с факелами. Там они молились друг за друга, их души сливались воедино, в пламенном желании обоюдного счастья коснувшись на миг глубин той любви, которая всецело жертвует собой. И вот их многолетнее чувство, омытое слезами, эта возвышенная идиллия общего страдания резко оборвалась: Мария спасена и радуется в оглашаемом пением величественном соборе, а он погиб и рыдает от отчаяния, подавленный тьмою Склепа, в ледяном молчании могилы. Пьер как будто терял ее во второй раз, и теперь уже навсегда.