Симона Бовуар - Все люди смертны
Я поднял глаза и увидел безлунное небо, освещенные фасады и деревья, а вокруг меня колыхалась толпа людей. И я понял, что порвалась последняя связь с миром подобных ей людей: это больше не был мир Марианны, и я не мог смотреть на него ее глазами, ее взор окончательно погас, и удары ее сердца в моем сердце умолкли. «Ты забудешь меня». Но разве я ее забыл? Нет, это она выпала из мира и потому ускользнула от меня, ведь я был навечно прикован к этому миру. Ни малейшего следа под небом, на воде или на земле, никакого следа ни в чьем сердце; не было даже пустоты, все оказалось заполненным. Все та же пена и всякий раз новая, и каждая капля на своем месте.
Они шли! Они приближались к Бастилии, они текли нескончаемой бурной рекой, вливались из боковых улиц, из темных бульваров, из глуби веков; они стекались сюда по улицам Кармоны, Гента, Вальядолида и Мюнстера, по дорогам Германии, Фландрии, Италии и Франции, пешком, верхом, в военных плащах и в рабочих блузах, в одежде из драпа и в кольчугах, они шли вперед, крестьяне, рабочие, мещане и бродяги, с гневом, ненавистью, радостью и надеждой вглядываясь в грядущий рай; они шли вперед, разбивая ноги о камни и оставляя след: кровь вперемешку с потом, они шли шаг за шагом, и с каждым шагом отступал горизонт, и за ним каждый вечер меркло все то же солнце; завтра, через сотню лет, через двадцать веков они, верно, все еще будут идти, все та же пена и всякий раз новая, и горизонт будет все так же отступать с каждым шагом, все так же, все так же из века в век они будут топтаться на черной равнине, как они и прежде топтались на ней из века в век.
Вечером я бросал свои пожитки на остывшую землю, разводил огонь и ложился — ложился, чтобы поутру снова отправиться в путь. Они тоже порой останавливались. Они остановились у ратуши, на площади Отель-де-Виль, кричали и стреляли в воздух; какая-то женщина забралась на пушечный лафет и запела Марсельезу. «Да здравствует Республика!» Король только что отрекся от престола, они верили, что победа в их руках, они держали в руках кубки вина и смеялись; улыбалась Катерина, смеялся Малатеста, под радостные крики рушились стены Перголы, купола Флоренции блестели на солнце, колокола славили победу. Кармона была спасена, наступил мир. Арман стоял на балконе. Они развернули на фасаде длинное полотнище, на котором написали: «Да здравствует Республика!»; они разбрасывали охапки листовок, в которых были слова веры и надежды. Толпа ревела: «Да здравствует Республика!» Они кричали: «Да здравствует Кармона!» — и Кармона погибла: шла война, мы повернулись спиной к Флоренции, в которую не смогли войти, мы скрепя сердце оставили Перголу, крестьяне Ингольштадта заживо сгорали на кострах, которые они разожгли своими руками… Я почувствовал на своем плече руку Армана.
— Я знаю, о чем вы думаете, — сказал он.
Недолгое время мы стояли бок о бок, глядя на беснование толпы. Они метали томагавки в высокий красный столб и дико кричали и плясали, они разбивали о стены головы младенцев, и бенгальские огни освещали ночь; они закидывали факелы в окна дворцов, мостовые были красны от крови, у окон плескались вышитые стяги, безжизненные тела покачивались на балконах и фонарях; крики ужаса и радости, здравицы и отпевания, звон кубков и звон оружия, рыдания и смех единым вихрем уносились в небо. А потом возвращалась тишина: хозяйки изо дня в день приходили на чисто убранную площадь за водой, матери качали младенцев, станки снова стучали, сновали челноки, мертвые были мертвы, а живые живы; Кармона застывала на своей скале, похожая на гриб-переросток, и скука заслоняла им небо и вдавливала их в землю до тех пор, пока вновь не полыхнет пожар и голос, все тот же и вечно новый, не выкрикнет звонко: «Да здравствует Республика!» Женщина пела, стоя на пушечном лафете.
— Завтра борьба продолжится, — сказал Арман. — Но сегодня мы победили. Что бы ни случилось потом, это победа.
— Да.
Я посмотрел на него. Посмотрел на Спинеля и Лауру. Сегодня. Это слово имело для них смысл. У них было прошлое и будущее, а потому было настоящее. Он плыл по реке, что несла свои воды то ли с севера на юг, то ли с востока на запад, и улыбался: он любил этот миг своей жизни. Изабелла медленно ходила по саду, солнечные блики играли на стульях, потемневших от времени, а он поглаживал свою шелковистую бороду и улыбался; на площади был сложен костер, вокруг стояли люди и самозабвенно пели, обнимая сердцем свое прошлое. Люди когда-то кричали «Долой Республику!» — потом они плакали; тогда они плакали, а теперь смеялись, и потому их победа была настоящей, и будущее не имело над ней власти; они знали, что завтра снова придется идти вперед, отступать и сражаться, но так будет завтра, а сегодня они были победителями. Они переглядывались, переговаривались и смеялись: мы победили; и они знали, что они не мошкара и не муравьи, — они люди; и, чтобы убедить себя в этом, они рисковали жизнью и расставались с ней: для них не было другой правды.
Я шагнул к двери; я не мог ни рисковать жизнью, ни улыбаться им, и не было больше ни слез в моих глазах, ни жара в моем сердце. Человек ниоткуда, без прошлого и будущего — без настоящего. Я ничего не хотел и был никем. Я шел шаг за шагом к горизонту, и он с каждым шагом отступал; капли воды взлетали и падали, и каждое новое мгновение стирало предыдущее; мои руки были навсегда пусты. Посторонний, мертвец. Они были люди, и они жили. Я не принадлежал к их племени. Мне не на что было надеяться. Я вышел за дверь.
Эпилог
Впервые за время рассказа голос Фоски задрожал; он опустил голову; руки его лежали на клеенке по сторонам чашки, и он смотрел на них, будто не узнавая; он шевельнул правым указательным пальцем, затем левым, и руки опять застыли. Регина отвела взгляд. Был день, крестьяне сидели за столами, ели суп и пили белое вино; в мире людей начинался новый день, и за окном голубело небо.
— А за той дверью было еще что-нибудь? — спросила Регина.
— Да. Площадь Отель-де-Виль, Париж. А дальше — дорога в поля, которая привела меня в лес, в глухую чащу. Там я заснул. Я проспал шестьдесят лет, и, когда они меня разбудили, мир ничуть не изменился. Я сказал им: «Я проспал шестьдесят лет». И они упрятали меня в дом умалишенных. Мне там было неплохо.
— Не упускайте деталей, — попросила Регина.
Она смотрела на дверь и думала: когда он закончит, придется выйти отсюда, и там снова начнется какая-то жизнь. Но я не смогу по ночам засыпать, и мне не хватит смелости умереть.
— Больше рассказывать не о чем, — сказал Фоска. — Каждое утро солнце вставало и заходило. Меня поместили в дом умалишенных, потом выпустили. Были войны: после войны — мир, после мира — новая война. Всякий день одни рождаются, другие умирают.
— Замолчите, — сказала она и зажала его рот рукой. Ужас сдавил ей горло, а потом и сердце, скрутил живот. Ей хотелось закричать. Прошли долгие секунды, и она спросила: — И что вы теперь собираетесь делать?
— Не знаю.
— Снова уснете?
— Нет. Я больше не могу спать. — Он понизил голос. — Мне снятся кошмары.
— Вам? Кошмары?
— Мне снится, что на земле не осталось людей, — ответил он. — Они умерли. Земля вся белая. В небе луна, и она освещает эту белую землю. А на земле только я один. И еще мышь.
Он говорил совсем тихо, и на Регину смотрели глаза очень старого человека.
— Какая мышь?
— Маленькая проклятая мышь. Людей не останется, а она будет вечно бегать по кругу. И обрек ее на это я. Вот самое большое мое преступление.
— Но она этого не знает, — заметила Регина.
— Верно. Не знает. И все бежит по кругу. Однажды только мы и останемся на земле, я и она.
— И я под землей, — сказала Регина.
Она сжала губы. Из ее живота к сердцу, а от сердца к горлу поднимался крик. В голове пульсировал нестерпимо резкий свет, слепивший больше, чем тьма. Кричать тут было нельзя, но если бы она закричала, то, как ей казалось, что-нибудь изменилось бы, может это назойливое мерцание притихло бы и свет погас.
— Я пойду, — сказал Фоска.
— Куда?
— Не имеет значения.
— Тогда зачем вам уходить?
— В моих ногах появилось желание двигаться. Надо пользоваться малейшим желанием.
Он пошел к двери, и она шагнула за ним.
— А я? — спросила она.
— Вы… — Он ненадолго задумался, потом пожал плечами. — Все пройдет.
Фоска вышел за дверь, спустился по ступенькам и энергично зашагал по улице, ведущей из деревни. Он шел так торопливо, будто там, за горизонтом, его что-то ожидало: то был мир, погребенный под шапкой ледника, мир без людей, без жизни, белый и голый. Регина спустилась по ступеням. Пусть он уходит! — думала она. — Пусть исчезнет навсегда! Она смотрела, как тает вдали его фигура, в ожидании, что вместе с ним исчезнет наваждение, разъедавшее ей душу. Вот он скрылся за поворотом. Она сделала шаг и встала как вкопанная: хоть он и пропал из виду, она оставалась тем, во что он ее превратил, — муравьем, былинкой, клочком пены. Она посмотрела вокруг: может, все же есть выход? В сердце что-то слабо шевельнулось и тотчас замерло, это не было даже надеждой. Она слишком устала. Регина зажала руками рот, опустила голову; она была сломлена и, цепенея, смирялась со страшной метаморфозой: до самой смерти быть ей клочком пены, былинкой, муравьем. И это лишь начало, подумала она и замерла, будто можно одурачить Время и помешать ему идти своим путем. Ее пальцы, прижатые к губам, судорожно сжались.