Элиза Ожешко - Над Неманом
— Если тебе это не нравится, — живо ответил Витольд, — то пеняй на самого себя. Когда я рос под твоим призором, да и после, когда приезжал на вакации, ты не запрещал мне сближаться с народом…
Бенедикт повернулся к дому и громко сказал:
— Я для самого себя палку приготовил. Ты теперь судишь своего отца по тем идиллическим образам, какие когда-то сложились в твоей детской голове…
— По идиллии! — торопливо перебил Витольд. — Уверяю тебя, что я смотрю на вещи очень трезво и что… в случае… самое большое мое желание, чтоб люди не обращались с людьми, как с бессмысленным скотом… что я говорю — со скотом!.. Как с чурбанами… потому что на белом свете есть такие чудаки, что и скотину жалеют.
Бенедикт пренебрежительно засмеялся.
— Когда ты сам хорошенько испробуешь свои силы в хозяйстве, тогда и узнаешь, какая разница между теорией и практикой, между действительностью и идиллией…
Витольд перебил его:
— Когда я буду, убежден, что теория моя никоим образом не может примириться с практикой, я пущу себе пулю в лоб, но от теории не отступлю никогда.
Бенедикт остановился, как вкопанный, и посмотрел на сына так, как будто увидал его на краю пропасти, но через минуту усмехнулся.
— Ребенок!.. Всякому смолоду кажется, что если он не станет звезд с неба хватать, то ему, кроме пули, ничего не остается, а там, глядишь, довольствуется вонючею сальной свечкой.
— Или, — возразил Витольд, — гибнет за свою звезду и, чтобы не чувствовать смрада сальных свечек, свой лоб под пулю подставляет… Ты хорошо знаешь такие примеры…
— Не знал, не знаю, и знать не хочу! — резко сказал Бенедикт.
— Дядя Андрей… — дрожащими губами начал Витольд.
Бенедикт опять остановился, как вкопанный.
— Тише! — сказал он сдавленным шопотом.
Он быстро, с тревогой осмотрелся вокруг, но вблизи никого не было.
На губах Витольда показалась болезненно-ироническая улыбка.
— Не бойся, отец, — медленно проговорил он, — никто не слыхал, что я с уважением упомянул имя твоего брата.
Лицо Бенедикта от седеющих волос до воротника рубахи вспыхнуло густым румянцем. Он смутился еще более, чем от упреков и унижений после сцены с паном Дажецким.
Отец и сын подходили к воротам, ведущим на панский двор. Бенедикт успокоился и заговорил более мягко:
— У всякого человека в молодости бывают свои мечты и теории, да в жизни-то они не осуществляются. Лбом стену не прошибешь, а те люди, за которых ты заступаешься, останутся все-таки лентяями и будут смотреть искоса, как их медом ни корми.
— Что же будет, если мы станем кормить их перцем? — усмехнулся Витольд.
— Да какой чорт собирается их кормить перцем? — с пробуждающимся неудовольствием пробормотал пан Корчинский.
— Прежде всего, — начал Витольд, — и прошедшее достаточно насыпало перцу в их горшки, а потом…
Он остановился, обернулся назад и указал пальцем на ряд изб рабочих.
— Ведь ты, конечно, не думаешь, что человеческая энергия и достоинство могут хорошо развиваться в этих закопченных, битком набитых лачугах? Несколько минут тому назад ты говорил, что у них есть кровля над головой, что они получают содержание… сверх тридцати рублей в год, из которых делаются вычеты при всякой неисправности… Действительно, такие условия могут сильно помогать их развитию и усердию, а также возникновению дружеских отношений между обеими сторонами.
— Ты красиво умеешь говорить, — раскипятился Бенедикт, — ну, так найди средства построить для них дворцы и кормить их страсбургскими пирогами, потому что я и сам дворца себе не выстроил и страсбургских пирогов никогда не ем. По одежке протягивай ножки. Когда с мелом в руках ты сам начнешь кроить материю, вымеривать, вытягивать так, чтоб конец с концом сошелся, когда у тебя порой от этого приятного занятия ум за разум зайдет, тогда ты и узнаешь, что значит практика вообще и условия нашей жизни — в особенности… да, нашей жизни!
Он горящими глазами посмотрел на сына.
— Мне хотелось бы, — тихо закончил он через минуту, — очень хотелось бы, чтоб, возвратившись домой по окончании курса, ты уже не нашел меня здесь… чтоб я в это время убрался туда… ну, да, именно туда, откуда люди не возвращаются… И мне лучше было бы, и тебе…
— Отец! — испуганным голосом вскрикнул Витольд. Но пан Корчинский ничего не хотел слышать.
— Да, да, гораздо лучше было бы!.. Если б ты хоть сколько-нибудь был привязан ко мне…
— Отец, ты не веришь мне!..
— Не верю. Никакой привязанности нет… Ну, так вот, если б я старый хрыч убрался восвояси, ты мог бы распоряжаться в Корчине по своему усмотрению, нарядил бы мужиков пастушками, лег бы с ними у сладко журчащего ручейка и начал бы играть на свирели.
Он закусил конец уса, сгорбился и тяжелыми поспешными шагами пошел по направлению к дому. Витольд стоял в воротах страшно взволнованный и решительно не знал, что ему делать.
Прошло несколько минут, прежде чем он успокоился и мог переступить порог дома. В столовой, за накрытым столом, уже сидело несколько человек. Тут были все свои, за исключением Кирло, который после ужина собирался уезжать домой. Пани Эмилия чувствовала себя хорошо и тоже вышла из своей комнаты. Возле хозяйки сидела Тереса, с левой рукой на перевязи (она страдала ревматизмом); в конце стола блаженно улыбавшийся Ожельский, стараясь получше разглядеть стоявшие на столе блюда, придвинулся к лампе, свет которой упал на его серебряные волосы; рядом с ним очень прямо сидела хорошенькая, болезненная Леоня, а Кирло, приняв из рук хозяина рюмку водки, все так же умильно улыбался и, сверкая белоснежной, туго накрахмаленной манишкой, с такой поспешностью занял место против Юстины, словно боялся, чтобы его кто-нибудь не опередил.
С некоторого времени Кирло относился к Юстине с почтительностью, граничившей с подобострастием; шутки и издевательства над паном Ожельским давным-давно были оставлены. Теперь, завязав салфетку вокруг шеи, он ухитрялся в одно и то же время и есть и занимать не особенно оживленное общество. Он говорил о Ружице. Вообще он говорил о родственнике своей жены часто и с особым удовольствием, видимо гордясь таким родством. Впрочем, он и сам не скрывал, что гордится. Теперь же он преследовал совсем другую цель.
— Уверяю вас, — трещал он, — что если бы перерезать у него какую-нибудь жилу, оттуда потекла бы кровь такая голубая… как, например… как, например, неманская вода в погожий день.
Тереса потихоньку захихикала.
— Вы вечно шутите! Кто же видал когда-нибудь голубую кровь?
— Так, моя милая, говорят о хороших, старых родах, — ласково объяснила пани Эмилия.
— Прекрасное сравнение!.. — проворчал Бенедикт. — Голубая ли у него кровь, не голубая — это все равно, но что воды в ней много, это — верно.
Витольд поднял глаза и долго смотрел на суровое, морщинистое лицо отца, наклонившегося над тарелкой.
— Но все-таки, уважаемый пан Бенидикт, весьма приятно происходить из такого рода. Правда, титула у него никакого нет, он не князь, не граф… но такая дворянская фамилия, как Ружиц, стоит любой графской или даже княжеской. А какое родство!.. С самыми лучшими фамилиями… родная тетка за князем…
Он посмотрел своими блестящими глазками на Юстину и, заметив, что ей нужно соли, поспешно, с любезной улыбкой подвинул солонку. Затем, наложив себе из блюда, омлет с вареньем, продолжал:
— Странный малый этот Теофиль! Отца потерял на двадцать втором году… мать еще жива, в Риме грехи замаливает… Ну да, так вот он на двадцать втором году остался сиротой и получил в наследство… так, пустяки, вздор… ни больше, ни меньше, господа, как миллион рублей, всего-навсего один миллион рублишек…
— О, боже! — простонала Тереса.
Ожельский прищелкнул языком.
— Недурное состояние… недурное… Хорошо иметь хотя бы… хотя бы десятую часть этого!
— Еще бы! Конечно! — подхватил Кирло. — Десятую часть! Да ведь это сто тысяч!.. Что же вы яичницы? Позвольте мне передать вам…
И пан Кирло со слабым оттенком прежней шутливости подал отцу Юстины блюдо.
— Теперь, — продолжал он, — на тридцать первом году жизни Теофиль обладает только тремя стами тысяч рублей, потому что Воловщина, на самый худой конец, даже при теперешних дурных обстоятельствах, стоит никак не меньше трехсот тысяч. В восемь или девять лет ухлопал семьсот тысяч, а? Как это вам покажется? Хорош мальчик?
Пан Кирло засмеялся добродушным смехом и обвел взором всех присутствующих. Колоссальность приведенных им цифр приводила в восторг владельца маленькой Ольшинки. Он с видом знатока прихлебнул из стакана дешевого французского вина, которое на корчинском столе появлялось только при гостях, и начал распространяться о способах, при помощи которых Теофиль прожил семьсот тысяч. Собственно говоря, это было повторение тех сплетен, которые ходили по околотку о жизни Ружица, — сплетен, которые приводили в смущение скромных местных жителей, напоминая им Содом, Вавилон и тому подобные нечестивые города. Легче было сосчитать то, чего не говорили о Ружице, чем-то, что о нем говорилось и что теперь широким потоком лилось из уст пана Кирло. Виллы в окрестностях Вены и Флоренции, отели на парижских бульварах, игра в рулетку, знакомство со знаменитыми представительницами полусвета, пари и дуэли, удостоившиеся попасть на столбцы газет… Сколько в этом было правды и сколько преувеличения, трудно было решить; вероятнее всего, преувеличения было больше, но и правды не мало.