Роберт Вальзер - Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры
«Ну ты и тип! — сказал мне Краус ни с того ни с сего, — ты из тех, кто, ничего собой не представляя, вечно задирает нос, считая себя умнее всех на свете. Да, знаю я тебя, молчи уж! Ты во мне видишь пресного прислужника порядка. Пусть. А что за душой у тебя и таких, как ты, хвастунов, издевающихся над серьезностью и порядком? Ты, может, думаешь, что своими прыжками да ужимками обеспечишь себе золотые горы? Ты всего-навсего вертлявый плясун, вот тебе имя. Смеяться над тем, что правильно и прилично, — это ты умеешь, в этом ты и такие, как ты, мастера. Но подождите! Ради ваших красивых глаз еще никто не отменял ни грома с молнией, ни ударов судьбы. И трудностей в жизни — в угоду вашей грации — не убавилось. Выучил бы лучше наизусть свой урок, чем показывать, как ты меня презираешь за то, что я учу. Тоже мне господинчик! Желает демонстрировать мне свои капризы. А Краус, чтоб ты знал, презирает такое жалкое актерство. Сделай что-нибудь! Уж в сотый раз твержу тебе одно и то же. Вот что, Якоб, князь мироздания: оставь меня в покое. Отправляйся на завоевание мира. Я уверен, кое-что само свалится тебе к ногам и тебе нужно будет только дать себе труд нагнуться. Все ведь норовят подольститься к вам, фанфаронам, оделить вас подарками. Что такое? Ты все еще держишь руки в карманах? Впрочем, я тебя понимаю. Кому сами летят в рот жареные утки, зачем тому действовать, двигаться, совершать какую-то работу? Так что зевай на здоровье.
Так оно лучше будет. Вид у тебя уверенный, спокойный, в меру скромный. Или хочешь поделиться добытой в праздности мудростью? Изволь! Я весь внимание. Нет, лучше уйди. Весь твой вид меня раздражает, ты, старая… Вот, чуть не выругался. Ходит тут, провоцирует на непотребные выражения. Затаись лучше или исчезни. А то потерял всякие приличия по отношению к начальству. Да, я уж видел. Но зачем я вообще говорю с таким шутом гороховым? Ты, я готов признать это, был бы вполне сносным человеком, если б не был таким шутом. Если б ты согласился с этим, я бы бросился тебе на шею». — «О Краус, — вскричал я, — зачем ты бранишься? Зачем насмешничаешь — ты, самый дорогой мне из всех людей? Отчего это?» Я легко рассмеялся и поплелся к себе. Скоро здесь, в пансионе Беньяменты, вообще не останется ничего другого, как вот так слоняться из угла в угол. Похоже на то, что наши «дни сочтены». Но, может быть, ошибается тот, на кого пансион производит такое впечатление. Может быть, ошибается фройляйн Беньямента. Может быть, даже и господин директор. Может быть, все мы ошибаемся.
Я стал Крезом. Правда, что касается вожделенных денег, то… тихо, не о деньгах у нас речь. Я веду странную двойную жизнь, упорядоченную и беспорядочную, подконтрольную и бесконтрольную, простую и крайне сложную. Что имеет в виду господин Беньямента, говоря, что никого еще не любил в своей жизни? Как может он говорить это мне, своему подданному и рабу? Да, мы не кто иные, как подданные и рабы, молодые, оторванные от ветвей и стволов, выданные ветрам и бурям и уже слегка пожелтевшие листья. Ураган ли господин Беньямента? Вполне возможно, ибо мне не раз доводилось чувствовать на себе раскаты его гнева, его яростные порывы. И потом, он настолько всемогущ, насколько я, воспитанник, ничтожен. Тихо, не о власти речь. Нельзя не впасть в заблуждение, когда употребляешь высокие слова. Господин Беньямента так подвержен слабости и потрясениям, так подвержен, что порой хочется смеяться над ним, издеваться над ним. Я полагаю, что сильных людей в этом мире нет, что человек попросту дрожащая тварь. И вот эта-то мысль, дарованная этим озарением уверенность и делает меня Крезом, то есть Краусом. Краус не знает ни ненависти, ни любви, поэтому он Крез, почти неуязвимый Крез. Он как скала, а жизнь, как слепая волна, понапрасну разбивает себе грудь о его добродетели. Вся натура, все существо его пронизано добродетелями. Едва ли его можно любить, не говоря уж о том, чтобы ненавидеть. Любят все красивое, привлекательное, отчего оно так часто становится жертвой глумления и надругательств. Жующая, жрущая нега жизни не осмеливается подступить к Краусу. Он одинок, но крепок и неприступен, как титан, полубог. Однако этого никто не понимает, не понимаю и я. Как часто я думаю и говорю о собственном понимании. Я, пожалуй, мог бы стать священником, основателем какой-нибудь религиозной секты или движения. Собственно, я могу еще это успеть. Я могу многое сделать. А что же Беньямента? Не сомневаюсь, что скоро он расскажет мне свою жизнь. Не устоит перед потребностью высказаться, поделиться своим сокровенным. Вполне вероятно. И, странное дело, иногда возникает такое чувство, что я никогда-никогда не смогу расстаться с этим великаном, что мы составляем с ним единое целое. Но как часто обманывает подобное чувство. Во всяком случае, мне нужно быть начеку. Впрочем, не слишком. Быть излишне бдительным означает быть дерзким. Зачем дразнить то, чего не минуешь? Ведь я так мал. Вот этого мне и нужно держаться изо всех сил — что я мал и ничтожен. А фройляйн Беньямента? Неужели она действительно умрет? Боюсь думать об этом, запрещаю себе. Какое-то шестое чувство запрещает мне это. Нет, я не Крез! А что до двойной жизни, то ведь всякий ведет таковую. Чего уж распинаться?! Ах, эти мысли, эта тоска, этот надрыв, это судорожное нащупывание смысла! Эти грезы, эти сны! Буду ждать, что придет. Что придет, то придет.
Пишу в страшной спешке. Весь дрожу. Буквы прыгают у меня перед глазами. Случилось что-то ужасное, то есть кажется, что случилось, я едва сам могу все осознать. У господина Беньяменты был приступ, и он чуть не задушил меня. Неужели это правда? Мысли мои расползаются, и я сам не могу понять, на самом ли деле так было. Но по тому, в каком смятении я нахожусь, я догадываюсь, что так и было. Директора обуяла несказанная ярость. Он походил на Самсона, легендарного палестинского героя, который до тех пор колебал столпы переполненного людьми здания, пока сей нечестивый дворец, сей каменный колосс — символ зла — не рухнул. Правда, здесь, всего час назад, речь шла вовсе не о ниспровержении низости и зла, и столпов и колонн тоже не было, но все было так, в точности так, как и тогда, и меня впервые в жизни охватил самый настоящий заячий страх. Да, я превратился в зайца, и в самом деле у меня были основания пуститься наутек, иначе мне бы несдобровать. Я едва ускользнул от сверкнувших, можно сказать, как молнии, его кулаков, успев, как мне кажется, укусить за палец этого Голиафа. Может быть, быстрый, энергичный укус спас мне жизнь, если только резкая боль, которую он испытал, напомнила ему о принятых между людьми нормах приличия. Так что грубому нарушению предписаний я обязан на сей раз тем, что уцелел. Опасность и впрямь была велика, но откуда она возникла? Как могло дойти до этого? Он бросился на меня как бешеный. Его мощное тело рванулось ко мне, как сумасшедший сгусток свирепого гнева, словно гигантская волна хлестнула по комнате, чтобы размозжить меня о стену. Воды, конечно, не было и в помине. Все это глупости, я понимаю, но я еще не пришел в себя и туго соображаю. «Что вы делаете, глубокоуважаемый господин директор?» — закричал я в беспамятстве, бросившись к двери. В коридоре я снова, хоть и дрожа на сей раз всем телом, прильнул ухом к двери и стал слушать. И услыхал тихий смех. Потом я прибежал сюда, в класс, плюхнулся на парту, сижу и не могу взять в толк, случилось ли все на самом деле или только привиделось мне? Нет, нет, все так и было. Скорей бы пришел Краус. Одному мне не по себе. Как было бы здорово, если б сейчас пришел добряк Краус, чтобы в очередной раз прочитать мне свои наставления. На меня бы сейчас благотворно подействовала легкая брань и в тоне занудливого брюзжания выволочка. Неужели я ребенок?
Собственно, я никогда не был ребенком, и поэтому, я полагаю, что-то детское останется во мне навсегда. Я только вырос и стал старше, но в душе все тот же ребенок. Самые дурацкие выходки так же тешат меня, как и много лет назад, но в том-то и дело, что сам я их никогда не совершал. Разве что пробил однажды голову брату, но такое событие дурацкой выходкой не назовешь. То есть, конечно, в жизни было немало всякого, но думать о чем-нибудь всегда казалось мне интереснее, чем делать. Я рано начал во всем, даже в глупости, искать глубину. Я не развиваюсь. По-моему, я, наверно, никогда не дам никаких ветвей. Когда-нибудь суть моя превратится в прах, в дуновение, я стану цветком и буду для собственного удовольствия источать легкий аромат, склоняя набок голову, которую Краус называет упрямой, надменной и глупой. Руки и ноги мои странно увянут, дух, гордость, характер — все, все сломается или увянет, и я буду мертв, не по-настоящему мертв, а так только, до некоторой степени, и просуществую так, паря между жизнью и смертью, может быть, лет шестьдесят. Я ведь не испытываю никакого почтения перед своим «я», я только наблюдаю его, оставаясь холодным. О, достичь бы теплоты! Как это было бы великолепно! Я сумею вновь и вновь достигать теплоты, ибо ничто личное, только мне свойственное, не будет препятствовать моему возгоранию. Я состарюсь. Но моя старость меня не страшит. Ничто не страшит меня. Как я счастлив оттого, что не вижу в себе ничего примечательного и замечательного! Быть и оставаться маленьким человеком. А случись вдруг, что какая-то рука, волна, судьба вознесет меня туда, где царят власть и могущество, да размету я тогда оказавшие мне предпочтение обстоятельства и да нырну в темную, безымянную глубь. Дышать я могу только в низине.