Уильям Фолкнер - Притча
— Тоже мне остряк, — сказал третий.
— Тогда мы будем голодными, — сказал первый.
— Или страдать несварением, — сказал третий. — А за сегодняшний вечер мы слышали не так уже много веселого.
— Будет, — сказал капрал. — Сколько можно говорить? Что лучше: или пусть брюхо заявит, что ему достаточно, или придет сержант и заявит, что ужин окончен?
И все снова принялись есть, кроме сидящего слева от капрала, который вдруг остановил нож с порцией еды на полпути ко рту.
— Полчек не ест, — сказал он. — И даже не пьет. В чем дело, Полчек? Боишься, что навоняешь, не добежав до уборной, и нам придется спать в этой вони?
Человек, к которому он обращался, сидел рядом с капралом справа. У него было умное, почти красивое солдатское лицо, самоуверенное, но не высокомерное, бесстрастное, спокойное, и, лишь внезапно уловив его взгляд, можно было заметить, как он встревожен.
— Видно, день отдыха в Шольнемоне не пошел на пользу его животу, сказал первый.
— Зато coup de grace[25] старшины завтра утром пойдет, — сказал четвертый.
— Надеюсь, он избавит вас от беспокойства, почему я не ем и не пью, сказал Полчек.
— В чем дело? — спросил у него капрал. — В воскресенье вечером, перед выступлением на передовую, ты ходил в санчасть. Еще не поправился?
— Отвяжитесь от меня, — сказал Полчек. — Разве это тема для разговора? В воскресенье вечером у меня заболел живот и болит до сих пор, но я не жалуюсь. Я не собираюсь набивать себе брюхо, а некоторые простаки этим пользуются.
— Ты не намерен это сделать темой разговора? — спросил четвертый.
— Постучи в дверь, — сказал капрал бретонцу. — Передай сержанту, что у нас больной.
— Кто делает это теперь темой разговора? — обратился Полчек к капралу, прежде чем бретонец успел шевельнуться. И поднял свой наполненный стакан.
— Давай выпьем, — сказал он капралу. — До дна. Если, как говорит Жан, моему животу вино придется не по вкусу, то завтра утром старшина опорожнит его своим пистолетом.
И обратился ко всем:
— Давайте выпьем. За мир. Разве мы не добились в конце концов того, чего добивались четыре года? Пьем, — резко сказал он, повысив голос, в его лице, взгляде, голосе на миг появилась какая-то горячность. И тоже самое чувство, сдержанная горячность, появилось во всех лицах; все подняли свои стаканы, кроме одного — четвертого человека с лицом горца, пониже всех ростом, в его лице появилось какое-то страдание, почти отчаяние, он резко приподнял свой стакан, но не донес до рта, не выпил вместе со всеми; когда те опорожнили свои причудливые, несуразные бокалы, со стуком поставили их и снова потянулись к бутылкам, в коридоре послышались шаги, лязгнула дверь, и вошел сержант со своим солдатом; в руке у сержанта была развернутая бумага.
— Полчек, — сказал он.
На секунду Полчек замер. Потом тот, что не стал пить, конвульсивно дернулся, и, хотя, он тут же застыл, когда Полчек поднялся, они оба какой-то миг были в движении, и сержант, собиравшийся что-то сказать Полчеку, промолчал и посмотрел сперва на одного, потом на другого.
— Ну? — сказал он. — Который? Вы что, не знаете своих фамилий?
Никто не ответил. Все, кроме Полчека, глядели на того, кто не пил.
— Ты знаешь своих людей? — спросил сержант у капрала.
— Полчек — вот он, — сказал капрал, указав на него.
— Так что же он?.. — сказал сержант и обратился к другому: — Как твоя фамилия?
— Я… — произнес тот и снова, в страдании и отчаянии, торопливо огляделся, не глядя ни на кого и ни на что.
— Его фамилия… — сказал капрал. — У меня его документы…
Он полез в карман мундира и достал грязную, обтрепанную бумагу, очевидно, назначение в полк.
— Пьер Бук.
И назвал какой-то номер.
— В этом списке никакого Бука нет, — сказал сержант. — Как он попал сюда?
— Понятия не имею, — сказал капрал. — Как-то затесался к нам в понедельник утром. Никто из нас не знает никакого Пьера Бука.
— Чего же он молчал раньше? — спросил сержант.
— Кто бы стал его слушать? — ответил капрал.
— Это правда? — спросил у того сержант. — Ты не из их отделения?
— Ответь, — сказал капрал.
— Нет, — прошептал тот. Потом громко сказал: — Нет!
Он нетвердо поднялся.
— Я не знаю их! — сказал он, пошатываясь, и чуть не упал навзничь через скамью, словно от удара, но сержант поддержал его.
— Майор разберется, — сказал сержант. — Дай сюда бумагу.
Капрал отдал.
— Выходите, — сказал сержант. — Оба.
И тут сидевшие в камере увидели за дверью еще одну колонну вооруженных солдат, очевидно новых, ждущих. Оба арестанта направились к двери и вышли, за ними сержант, потом солдат; лязгнула железная дверь, звук этот показался сидящим в камере многозначительным, зловещим; за дверью Полчек сказал, не понижая голоса:
— Мне обещан коньяк. Где он?
— Заткнись, — сказал сержант. — Получишь, что положено, не бойся.
— Так-то будет лучше, — сказал Полчек. — Если не получу, то смотрите.
— Я ему уже сказал, — послышался голос сержанта. — Если он не заткнется, уйми его.
— С удовольствием, сержант, — ответил другой голос. — Это я умею.
— Веди их, — сказал сержант.
Однако не успел еще затихнуть лязг двери, капрал сказал, не громко, лишь торопливо, по-прежнему мягко, не властно, лишь твердо:
— Ешьте.
Тот же человек снова попытался что-то сказать, но капрал опередил его.
— Ешьте. В следующий приход он заберет отсюда все.
Но они пропустили это мимо ушей. Дверь почти немедленно распахнулась снова, однако на этот раз вошел один только сержант, одиннадцать оставшихся повернулись к нему, а он обратился к капралу, сидящему во главе уставленного стола.
— Ты.
— Я? — отозвался капрал.
— Да, — сказал сержант.
Но капрал не шевельнулся. Снова спросил:
— Ты имеешь в виду меня?
— Да, — ответил сержант. — Пошли.
Капрал поднялся. Он бросил быстрый взгляд на десять лиц, обращенных теперь к нему, — грязных, небритых, напряженных, изнуренных долгим недосыпанием, встревоженных, но совершенно единых даже, собственно говоря, не в надежде, не в ожидании: может быть, лишь в неразрывности, неразделимости.
— Ты будешь старшим, Поль, — сказал он бретонцу.
— Хорошо, — ответил бретонец. — Пока ты не вернешься. Однако на сей раз коридор был пуст; сержант сам затворил дверь, повернул тяжелый ключ и сунул его в карман. Не было видно никого там, где он — капрал — рассчитывал увидеть вооруженных людей, дожидающихся, пока люди из белой сверкающей комнаты не пошлют за ними в последний раз. Потом сержант отошел от двери, и тут он — капрал — понял, что они даже немного спешат: отнюдь не крадучись, даже не осторожно, лишь торопливо, быстро шагают по коридору, пройденному им уже трижды — один раз накануне утром, когда их ссадили с грузовика и отвели в камеру, и дважды прошлой ночью, когда их возили в отель и обратно; их его и сержанта — тяжелые сапоги не лязгали, потому что (такой современной была фабрика — когда она была фабрикой) под ногами был не камень, а кирпич; они издавали глухой, тяжелый звук, казавшийся лишь громче оттого, что их было четыре, а не двадцать шесть плюс сапоги охранников. И ему казалось, что не существует другого выхода, кроме одного, другого пути, кроме прямого, поэтому он чуть не прошел мимо маленькой арки с запертой железной калиткой, но сержант остановил его и повернул; казалось, что ни в коридоре, ни поблизости никого нет; поэтому он разглядел силуэт шлема и винтовки, лишь когда солдат отпер наружную калитку и распахнул ее.
Не сразу разглядел он и автомобиль, сержант не прикасался к нему, просто, не замедляя шага, скорости, вел его, словно бы одной лишь собственной близостью, через калитку, в проход, к глухой стене, возле которой стоял большой черный автомобиль, которого он не заметил из-за тишины — не той гулкой пустоты, в которой только что раздавались их шаги, а какого-то ее тупика, он, сержант, и оба охранника — тот, что отпер им калитку и потом запер, и его напарник по другую ее сторону, — стоящие даже не вольно, а небрежно, с винтовками у ноги, неподвижные, отчужденные, словно не видящие тех, для кого сами были невидимы, находились словно бы в каком-то вакууме тишины, окруженном далеким и неослабным шумом города. Потом он увидел автомобиль. Он не остановился, это была лишь заминка, сержант едва успел коснуться его плечом. Водитель даже не подумал выйти; сержант распахнул дверцу сам, его плечо и на сей раз рука твердо и настойчиво уперлись капралу в спину, потому что он замер, выпрямившись, и не двинулся, не шевельнулся, даже когда из автомобиля послышался голос: «Сюда, мое дитя»; после этого он был неподвижен еще секунду, потом нагнулся и влез в машину, разглядев при этом легкий блеск околыша и очертания лица над черным, окутывающим плащом.