Лоренс Даррел - Маунтолив
В иные времена то был сезон охоты, он любил его и ждал с нетерпением: время радостного возбуждения, больших костров и собачьего лая, время натирать медвежьим салом сапоги, смазывать и протирать длинноствольные ружья, набивать патроны, раскрашивать деревянные приманки… В этом году у него не хватило смелости даже на самое святое — принять участие в большой ежегодной Нессимовой утиной охоте. Он чувствовал себя отрезанным напрочь в ином каком-то пространстве и времени. На лице его застыла мстительная маска церковного причастника, отказывающего в отпущении грехов. Такой тоски не изгнать в одиночку, с ружьем и собакой; теперь он думал только о Таор и о видениях, которые одновременно являлись им обоим, — посвящение в ярость и власть и ясно видимая роль его здесь, на собственной земле, в Карм Абу Гирге, в Дельте, в Египте… Беспокойные сны и грезы в полусне переплетались, наплывали друг на друга, сливались воедино — как притоки великой реки. Даже и любовь Лейлы пугала его теперь — как роскошный нимб омелы: он украшает и льстит, но он мешает дереву расти. Смутно, даже без привкуса презрения он думал о брате, который был все еще в Городе (он намеревался уехать позже) и бродил меж людей бесплотных, пустых, как изваяния из воска, меж размалеванных женщин александрийского света. Если он теперь и вспоминал о любви своей к Клеа, то лишь как о любви оставленной, забытой — золотая монета, осевшая у нищего в кармане… Так, на бешеном галопе мимо поросших мхом причалов и дамб эстуария, с чахоточной порослью изъеденных соленым ветром пальм, так он и жил.
На прошлой неделе Али сказал, что на его земле заметили постороннего человека, но он значения этому не придал. Не в первый раз: какой-нибудь бедуин, отставший от своих, решил срезать через лесонасаждения дорогу, или бродяга искал, как покороче пройти к переправе. Куда больше его заинтересовал звонок Нессима — они приедут вдвоем с Бальтазаром, который собирался проверить сообщения о новых видах уток, замеченных на озере. (С крыши дома, вооружившись телескопом, можно было исследовать весь эстуарий, в буквальном смысле слова не сходя с места.)
Как раз этим он сейчас и занимался. Разглядывал земли свои терпеливо, внимательно в древнюю подзорную трубу — за деревом дерево, от одной поросшей тростником пустоши к другой, такой же точно. Таинственная, молчаливая, пустая, она лежала в серых рассветных сумерках. Он собирался было уехать на весь день побродить по молоденьким рощицам у самой кромки пустыни, чтобы по возможности избежать встречи с братом. Но теперь внезапное и необъяснимое исчезновение прислуги встревожило его. Обычно, проснувшись, он звал Али, Али являлся тут же с большим и длинноносым гибридом кувшина и чайника, полным горячей воды; Наруз забирался в стоячую, викторианских времен, облупленную ванну, и шипел, и хватал ртом воздух, покуда Али его поливал. А сегодня? Во дворе стояла гробовая тишина, и комната, где спал Али, заперта на ключ. Ключ висел на месте, на гвоздике у ворот. И ни души кругом.
Перепрыгивая через ступеньку, он взбежал по лестнице на балкон, взял подзорную трубу и взобрался по деревянной наружной лестнице на крышу, чтобы, стоя среди ветхих голубятен, оглядеть имение Хознани. Долгий и весьма скрупулезный осмотр результатов не дал — ничего необычного он не увидел. Он рыкнул и сложил металлические трубки. Придется сегодня позаботиться о себе самому. Он слез с крыши, взял свой старый кожаный ягдташ и отправился на кухню, чтобы набить его снедью. На плите кипел кофе, на углях стояла пара уже прокалившихся, чадивших вовсю сковородок — и никого. Ворча, он отломил кусок хлеба и жевал его, собирая в ягдташ все, что попадется под руку. Потом в голову ему пришла вдруг идея. Обыкновенно, стоило ему только выйти во внутренний дворик и свистнуть пронзительно, зло, и у ног его, взлаивая и виляя хвостами, тут же собиралась вся его свора, куда бы, спасаясь от холода, собаки ни забились на ночь; но сегодня ветер бросил ему в ответ лишь эхо собственного свиста. Может, Али сам отправился куда-то и взял их всех с собой? Очень маловероятно. Он свистнул еще раз и подождал: ноги в тяжелых кожаных сапогах широко расставлены, руки на бедрах. Ответа не последовало. Он пошел на конюшню, лошадь была на месте. И вообще уж здесь-то все было как всегда. Он оседлал ее, взнуздал и вывел к коновязи у ворот. Потом пошел наверх взять бич. Пока он сворачивал бич кольцами, его посетила еще одна мысль. Он зашел в гостиную, вынул из письменного стола револьвер и, проверив барабан, сунул револьвер за пояс.
Затем он выехал из дому, не торопясь, оглядываясь то и дело по сторонам, уклоняясь постепенно к востоку, чтобы сперва осмотреть окрестности, а уж потом укрыться на весь день в густой и плотной зелени лесонасаждений. Было свежо, быстро расчищалось небо, и болотная сизая дымка, полная неясных переливчатых фигур и контуров, таяла прямо на глазах. И конь, и всадник прекрасно знали дорогу, а потому шли споро, без единого лишнего движения. До края пустыни он добрался уже через полчаса, не заметив покуда ничего подозрительного, хотя и смотрел по дороге в оба из-под кустистых своих бровей. Лошадь еле слышно шла по мягкой земле. На восточном углу посадок он стоял добрых десять минут, прочесывая в подзорную трубу округу еще раз, на всякий случай. И снова — ничего особенного. Он не упустил ни малейшего знака возможного вторжения извне — следы в пустыне, отпечатки ног в грязи у переправы. Солнце уже показалось, ползло понемногу вверх, но земля еще дремала под легким покрывалом дымки. Там, где работали помпы, он остановился и спешился, смазал, радостно вслушиваясь в смутное биение слаженных пульсов, пару рычагов. Потом снова вскочил в седло и поехал туда, где деревья стояли плотнее: маслины особенного, триполитанского сорта, акация, полосы можжевельника, — деревьям нужен гумус, — и, против ветра и песка, ряды лопочущей негромко кукурузы. Он был все еще начеку и двигался короткими резкими рывками, то и дело останавливаясь, чтобы постоять, послушать, — на минуту, а то и дольше. Все тихо — гомонит вдалеке птичья мелочь, фламинго чиркают крыльями по воде, мелодические, как охотничий рожок, соло чирков и звучный (туба, в полную силу) гусиный гогот. Все знакомо, все так и должно быть. Он был слегка озадачен, но не напуган и не нервничал ни капли.
В конце концов он добрался до гигантского дерева нубк, прямого и черного посреди прогалины; с тяжелых корявых сучьев свисали приношения и капала роса. Здесь, под его священной кроной, увешанной странной формы и происхождения плодами, когда-то давным-давно они стояли бок о бок с Маунтоливом и молились вместе; повсюду цвели ex voto верующих: полоски разноцветного шелка, бусины, миткаль на каждой ветке и веточке и даже на листьях — дикая, невероятно огромная вариация на тему рождественской елки. Он спешился, перерезал несколько нитей, а ех voto снял, завернул аккуратно, рассовал по карманам. И выпрямился, услышав звук движения в зеленых зарослях неподалеку. Звук неясный, и смысл его понятен не вполне — скользнуло сквозь листья тело, или, может быть, ветка застряла во вьючном седле, когда лошадь и всадник разом рванули из засады? Он усмехнулся, коротко, возбужденно, — как памятной, удачной, одному ему понятной шутке. Ему было искренне жаль этого человека или этих людей, которые пришли именно сюда, чтобы напасть на него, в это самое место, — он знал здесь наизусть каждую просеку, каждую тропку. Он был на собственной земле — хозяин.
Странной своей, неуклюжей, кривоногой повадкой, но совершенно бесшумно он метнулся обратно к лошади. Сел в седло и медленно выехал из-под огромных ветвей, из тени дерева, чтобы дать руке размах, бичу — свободу и чтобы перекрыть оба возможных входа. Его преследователи, если его и впрямь кто-то вздумал преследовать, выйдут прямо на него по одной из двух тропок. За спиной у него было дерево и непроходимый частокол шипастой поросли. Он рассмеялся, на шепоте, счастливым щелкающим смехом, сидя в седле, голову склонив чуть на сторону, вслушиваясь в лес, как охотничья собака; бич вился по земле медленно, сладострастно, собирался в кольца и разворачивался снова, как змея в траве… Тревога могла еще оказаться ложной — может быть, Али пришел просить прощения за утреннюю отлучку? Что ж, хозяин в позе полной боевой готовности напугает его как следует, ему ведь и раньше приходилось видеть бич в деле… Он сидел, неподвижный, как конная статуя, в левой руке револьвер, пальцы на рукояти почти расслаблены, правая рука откинута назад, как у рыбака, собравшегося забросить спиннинг подальше, и в руке рукоять бича. Так он и ждал, улыбаясь. А терпения у него хватило бы на пятерых.
* * *В звуках отдаленной стрельбы над озером не было ровным счетом ничего странного, они входили, так сказать, в привычный здешний вокабуляр: крики чаек, налетающих с моря, и прочих водоплавающих птиц, обитателей поросших тростником мелководий. Когда на Мареотисе случалась большая охота, слитная каденция трех десятков работающих одновременно ружей надолго повисала в плотном, насыщенном влагой воздухе. Привычка постепенно приучила различать малейшие оттенки этих звуков — а Нессим тоже провел свое детство здесь, и с ружьем. Спутать глубокое звучное «танг» длинноствольного ружья по летящим на хорошей высоте гусям и сухие щелчки магазинок двенадцатого калибра было бы просто немыслимо. Звук пришел, когда они стояли вдвоем у переправы, поглаживая лошадей по холкам, — просто зарябил внезапно воздух, отдаваясь на барабанных перепонках не звуком даже, но некой возможностью звука; соскальзывают капли с весла, подтекает на кухне в старом доме кран за запертой дверью, не громче. Но то были звуки стрельбы, спутать трудно. Бальтазар обернулся и глянул поверх озера. «Похоже на пистолет», — сказал он. Нессим улыбнулся и покачал головой: «Скорее мелкашка. Браконьер, по уткам, и не влет, а прямо по воде». Но выстрелы слышались еще и еще: ни в один винтовочный магазин столько патронов не входит. Они сели в седла, слегка озадаченные тем обстоятельством, что лошади им были посланы, как обычно, но сам Али куда-то запропал. Он привязал лошадей к коновязи у переправы, велел перевозчику за ними присмотреть, а сам растворился в тумане еще утром, очень рано.