Томас Мор - Утопический роман XVI-XVII веков
— Скажите, разве ваши монархи, вооружаясь, не ссылаются на право сильного?
— Ссылаются, — ответил я, — и ссылаются также на свою правоту.
— Так почему же они не избирают третейских судей, заслуживающих доверия? — продолжала она. — А если окажется, что у обоих права одинаковые, почему не сохраняют они существующее положение или не разыгрывают в карты город или провинцию, о которой идет спор? Вместо этого они жертвуют головами четырех миллионов человек, которые куда лучше их самих; запершись в своих кабинетах, они потешаются подробностями избиения этих простофиль. Но зря я порицаю доблесть ваших храбрых воинов — они правильно поступают, умирая за родину, ведь решается важный вопрос: быть ли вассалом короля, носящего брыжи, или короля, предпочитающего плоеный воротничок{291}.
— Но вам-то к чему все эти тонкости в ведении войны? Не достаточно ли того, что армии равночисленны?
— Вы неправильно рассуждаете, — возразила она. — Неужели вы, победив врага один на один, можете по совести утверждать, что одержали победу в честном бою, если сами вы были в кольчуге, а враг — без нее, если он был вооружен только кинжалом, а вы, кроме того, длинной шпагой, если, наконец, он был однорукий, а вы — с обеими руками? А ведь несмотря на то, что вы очень стараетесь создать бойцам равные условия, таких условий на деле никогда не бывает, ибо один из сражающихся будет высок ростом, другой — мал; один будет опытен, а другой впервые будет держать в руках шпагу; один будет крепыш, другой — заморыш, и даже если эти несоответствия сгладятся, даже если бойцы окажутся одинаково ловкими и сильными, они все равно не будут равны, ибо один, быть может, окажется отважнее другого; этот неистовый боец забудет об опасности, он распалится, он полнокровнее, сердце у него крепче, — все эти качества и придают человеку мужество, а ведь это равносильно обладанию шпагой или другим оружием, которого у противника нет; такой человек исступленно устремляется на врага, устрашает его и лишает жизни беднягу, который предвидел опасность, пыл которого охладила флегма, а сердце его оказалось чересчур обширным и поэтому в нем не могли собраться воедино те испарения, которые в силах растопить лед, именуемый трусостью. Таким образом, хваля человека за то, что он легко одолел противника, хваля его за храбрость, вы, по существу, одобряете его за грех, содеянный против природы, поскольку его храбрость приводит к разрушению. В связи с этим скажу вам, что несколько лет тому назад состоялось постановление Военного совета, которое предусматривает более строгий и справедливый порядок в сражениях. Философ, подавший эту мысль, говорил так:
«Вы считаете, господа, что, подобрав двух противников одинакового роста, одинаково ловких, в равной степени отважных, вы вполне уравняли их преимущества; но этого еще недостаточно, ибо ведь надо, чтобы победитель превзошел соперника ловкостью, силой и удачей. Если победою он обязан ловкости, значит, он поразил врага в такое место, где тот не ожидал удара, или с большим проворством, чем предполагал противник, или же, притворившись, что метит в одно место, поразил в другое. Между тем все это значит не что иное, как изворачиваться, обманывать, предавать, а обман и предательство не прибавят доблести истинно благородному человеку. Если он восторжествовал силою, разве вы сочтете побежденным его противника, над которым было совершено насилие? Конечно, нет; как не скажете, что человек потерпел поражение, если на него низверглась скала, которую он не мог сдержать. Так и воина нельзя считать побежденным только на том основании, что в данную минуту он оказался не в состоянии противостоять неистовству своего противника. Если же один другого сразил случайно, значит, чествовать надо не победителя, а Судьбу; сам боец тут ни при чем, а побежденного нельзя осуждать, как нельзя осуждать игрока в кости, партнер которого выкинул восемнадцать очков, в то время как сам он — только семнадцать».
Философу ответили, что он прав, но что нет человеческой возможности внести в это дело полный порядок и что лучше мириться с небольшим изъяном, чем допускать сотню других, куда более значительных.
На этот раз она мне больше ничего не сказала, потому что боялась, как бы ее не застали со мной наедине в такой ранний час. Не то чтобы в этой стране распутство почиталось за преступление; наоборот, всякий мужчина, исключая осужденных преступников, имеет здесь право на любую женщину, а всякая женщина может привлечь к суду любого мужчину, отказавшегося от нее. Но она не могла открыто бывать у меня, по ее словам, из-за жрецов, которые при последнем жертвоприношении сказали, что именно женщины особенно настаивают на том, что я — человек, чтобы под таким предлогом скрыть снедающее их мерзкое желание самим превратиться в животное и бесстыже предаваться со мною противоестественной похоти. Из-за этого я долго не видел ни ее, ни других женщин.
Но, видно, кто-то вновь затеял споры относительно моего существа, ибо, в то время как я уже думал, что так и умру в своей клетке, за мной опять явились и повезли на аудиенцию. Меня опять допросили в присутствии многочисленных придворных по некоторым статьям физики и ответы мои, по-видимому, отнюдь не сочли удовлетворительными, ибо председательствующий весьма пространно стал излагать мне свои понятия о строении Вселенной. Суждения его казались мне остроумными, и, не коснись он происхождения Вселенной, которую он считал вечной, его философия представилась бы мне гораздо разумнее нашей. Но когда он стал настаивать на бреднях, противных тому, чему учит нас вера, я задал ему вопрос — что может он противопоставить авторитету великого патриарха Моисея, который сказал, что бог создал Вселенную в шесть дней. Вместо ответа невежда только рассмеялся; а мне не оставалось ничего другого, как сказать, что раз они придерживаются такого мнения, то у меня возникает подозрение, что их мир — всего лишь Луна.
— Но, вы же видите тут землю, реки, моря, — воскликнули они в один голос. — Что же это, по-вашему, такое?
— Все равно, — возразил я, — Аристотель утверждает, что это всего лишь Луна, а если бы вы стали отрицать это в школе, где я учился, так вас освистали бы.
В ответ на мои слова раздались оглушительные раскаты хохота. Не спрашивайте, невежество ли их явилось тому причиною; как бы то ни было, меня отвели обратно в клетку.
А жрецы, еще более рьяные, чем придворные, узнав, что я осмелился утверждать, будто Луна, с которой я сюда прилетел, — мир, а их мир — всего лишь Луна, решили, что теперь у них есть достаточное основание, чтобы предать меня воде, — это принятый у них способ убивать безбожников. С этой целью они в полном составе явились с жалобой к королю, а тот пообещал им рассудить дело и велел снова посадить меня на скамью подсудимых.
Итак, меня в третий раз извлекли из клетки; тут старейший из жрецов взял слово и выступил против меня. Речи его я не помню, потому что был до того напуган, что не воспринимал испарений его голоса, а также потому, что он вдобавок пользовался каким-то инструментом, который совершенно оглушал меня, — то был рожок, нарочно для этого выбранный, чтобы воинственный звук его воспламенял умы и побуждал их требовать моей смерти, а также для того, чтобы заглушить голос разума; так случается и в наших армиях, когда грохот труб и барабанов не дает солдату задуматься о том, как важно для него сохранить свою жизнь.
Когда жрец кончил речь, я поднялся с места, чтобы произнести слово в свою защиту, но тут мне помешало приключение, которое немало удивит вас. Я уже собрался заговорить, как вдруг какой-то человек, с великим трудом пробравшийся сквозь толпу, бросился к ногам короля и долго валялся перед ним на спине. Подобный образ действий не удивил меня — я знал, что именно такую позу принимают здесь, когда хотят выступить перед народом. Я отложил на время свою речь, а вот то, что произнес неизвестный:
— Справедливые, выслушайте меня! Нельзя осудить этого человека, эту обезьяну или попугая за то, что он утверждает, будто Луна — это мир, откуда он прибыл. Ибо если он человек, пусть даже не явившийся с Луны, то, поскольку каждый человек свободен, то не свободен ли и он воображать, что ему вздумается? Разве можете вы запретить ему питать иные иллюзии, чем те, которые свойственны вам? Вы можете принудить его сказать, что Луна — не мир, но ведь он все равно этому не поверит, ибо, чтобы поверить во что бы то ни было, в воображении должны возникнуть какие-то данные, склоняющие к принятию того или иного положения, — если же вы не представите ему убедительных доводов и сами они не возникнут в его уме, то, сколько бы он ни утверждал, что поверил, он все равно верить не будет{292}.
Теперь мне надо доказать, что он не подлежит осуждению также и в том случае, если вы его относите к разряду животных.