Исроэл-Иешуа Зингер - Семья Карновских
Женственность била в ней ключом, у Егора кровь закипала от каждого прикосновения веселой, жизнерадостной девушки, но он продолжал демонстрировать ей свое пренебрежение. Он видел насмешку в ее озорных черных глазах. Но больше всего он боялся за свою речь, а чем больше боялся, тем больше она его подводила. Язык костенел во рту, горло сжималось. Он не мог выговорить ни слова. Егор неделями помнил горячие прикосновения кузины, по ночам мечтал о ней, обнимал и целовал ее в своих фантазиях, но терялся, когда она приходила. Она прижималась к нему, брала его за руку, а его ладони тут же начинали потеть, и он прятал руки в карманы. Этл смеялась. Она говорила, что у него прекрасные голубые глаза, они так нравятся ей, потому что у нее самой глаза черные, и еще говорила, что он надутый немчик, дурак и болван — слова, которые она слышала от матери. И вдруг опять хватала его за руку и тянула танцевать. Егор вырывался. Рядом с быстрой, проворной Этл он выглядел особенно неуклюжим. Ее ножки порхали по полу, а Егор боялся на них наступить, а то и вовсе упасть. Привычный страх, что над ним снова будут смеяться, сковывал его тело, на лбу выступал холодный пот.
— Отстань, — грубил он, чтобы скрыть замешательство.
Этл бросала Егора и подбегала к доктору Карновскому:
— Доктор, хоть вы-то мне не откажете?
— Что на тебя нашло? — улыбался Карновский, но вставал и начинал с ней вальсировать, как когда-то в салоне Мозеров.
Этл клала руку ему на плечо и старательно повторяла его движения.
— Вот, смотри на отца и учись, — наставляла она Егора.
А Егор завидовал отцовскому умению обращаться с женщинами. Но сильнее зависти была ревность, и он убегал к себе в комнату и запирал дверь, чтобы не видеть ту, к которой он тянулся и не решался приблизиться, чтобы не видеть отца, который превращал его в ничтожество одним своим видом. Егор думал о своих нелепых выходках и злился на себя. Он понимал, что сам выставляет себя дураком, мучился из-за этого и наслаждался мучениями. Он потерял последнюю надежду найти себя в новой жизни.
Он знал, что сам в этом виноват. Он был худшим человеком в мире, потому что мучил себя и других. Ему было противно смотреться в зеркало, даже собственная внешность вызывала в нем отвращение. Он ругал себя последними словами. Мать заходила в комнату, гладила его по лицу, ерошила волосы, но он отказывался принимать ее ласки, хоть и желал их.
— Не надо, — просил он.
— Что с тобой, Егор? — не понимала Тереза. — Ты меня больше не любишь?
— Люблю. Но все равно не надо, — отвечал Егор и высказывал все, что думал о себе и своей пропащей жизни.
У Терезы слезы выступали на глазах.
— Глупенький мой, — утешала она его, — ты будешь счастлив, у тебя вся жизнь впереди.
Егор качал головой:
— Вы, кто старше, все так говорите, но быть молодым — не счастье, а мучение. Вы не понимаете меня, никто меня не понимает. Я как мышь в мышеловке, мне не вырваться, а никто этого не видит. Никто.
— Ну, скажи, что для тебя сделать?
— Никто ничего не может сделать, — отвечал Егор. — Только и осталось, что руки на себя наложить. Не хочу быть обузой ни для себя, ни для других.
Тереза больше не могла сдерживать слез, и они катились по щекам. Егор видел, но продолжал говорить, ему хотелось видеть, что мать его жалеет. Значит, он не одинок, есть человек, которому он дорог и нужен. Ему становилось жаль себя. Зачем же он себя мучает? Ведь он ни в чем не виноват, в его бедах виноваты другие. Особенно отец и его семья, все из-за них. Так говорил его наставник дядя Гуго, и газеты, и книги, и радио. Даже сами евреи об этом пишут.
Егор обожал читать, что пишут о себе еврейские самоненавистники, ему нравилось, как они описывают собственную ущербность. Читая их, он оправдывал себя и мстил отцу. Конечно, это все он, отец. Это он притащил его сюда, столкнул с людьми, которых Егор терпеть не может. Ему отвратительны их вид, и речь, и манеры, и вся их жизнь.
Мысль, что во всем виноваты отец и его раса, облегчала страдания Егора. Ненависть к себе сменялась жалостью. И мать тоже было жаль, она страдает ни за что. Отец влез в ее жизнь, влез в семью Гольбек, чистую и незапятнанную, оторвал мать от родных, от страны и языка и притащил сюда, к чужим, равнодушным людям.
— Мама, зачем ты это сделала? — спрашивал он неизвестно который раз. — Зачем ты вышла за него?
Тереза не могла этого слышать.
— Егор, не смей так говорить!
— Я ненавижу его, — повторял Егор. — И он меня тоже ненавидит.
Тереза зажимала ладонями уши:
— Не болтай глупостей. Папа любит тебя больше всего на свете.
— Он ненавидит меня, а я его, — стоял Егор на своем. — Так будет всегда, это в крови, ничего не поделаешь.
Он садился на пол у ног матери и целовал ее руки.
— Мамочка, любимая, — просил он, — поехали домой.
Терезе очень не хотелось напоминать Егору, какой позор он там перенес, но она была вынуждена это сделать.
— Как ты можешь просить об этом после того, что ты там пережил? — твердит она.
— Только мы с тобой поедем, — горячо убеждает Егор, — ты и я. Там бабушка и дядя Гуго, он придумает, как сделать, чтобы все забылось…
Желание бежать от действительности, от новой, не подходящей для него жизни порождало фантазии, в которые Егор сам начинал верить. Чем больше он погружался в мечты, тем сильнее убеждал себя, что они осуществимы, что все возможно. Только бы мать перешла на его сторону! Егор не сомневался: если бы она бросила отца, отказалась от него, порвала все связи с ним и его родней и вернулась бы с Егором домой, в свой город, к своему народу и своей семье, то все их беды тут же забылись бы, как кошмарный сон. Дядя Гуго не раз говорил, что он, Егор, — Гольбек, и уж он-то позаботится о племяннике, устроит все так, что он станет таким же, как все. Эта мысль так захватила Егора, что он не расставался с ней ни днем, ни ночью. Ему снилось, что он снова «там», в доме бабушки Гольбек. По знакомым улицам маршируют люди в сапогах, реют флаги, играет музыка. И они тоже маршируют, дядя Гуго и Йоахим Георг Гольбек. А женщины смотрят на них и аплодируют, и прекрасные белокурые девушки бросают им под ноги цветы, а они всё идут, идут и идут.
Но мать будила его, и он должен был собираться в школу, в новую школу, которую ненавидел и боялся.
— Мама, — ныл Егор, хватая ее за руки, — мама, поехали домой. Ну скажи «да».
Тереза начинала сердиться:
— Не болтай глупостей. Ты знаешь, этого никогда не будет. Я запрещаю тебе говорить об этом.
— Да, я знаю, что я для тебя ничего не значу, — причитал Егор. — На меня тебе плевать, а он для тебя — это всё…
Он видел, как мать любит отца, и желал только одного — его смерти.
38Люди в сапогах уже не знали, что придумать, чтобы старая Иоганна, служанка доктора Ландау, ушла от еврейского хозяина. Они взывали к ее разуму, оскорбляли и даже запугивали, убеждали, что арийка не должна служить еврейскому кровопийце, а Иоганна в ответ называла их сопляками и крысами. Она была слишком стара, чтобы заставить ее покинуть дом по закону. Доктор Ландау не мог давать ей мясной пищи, которую она любила, теперь ей тоже приходилось есть «траву», но она не хотела уходить. Ей никогда не нравилось, как доктор питается, что он собирает гонорар в тарелку и расхаживает по кухне в голом виде, но она не могла бросить его на произвол судьбы.
Доктор Ландау пытался ее выгнать.
— Глупая старуха, — твердил он, — чего тебе сидеть у меня и голодать? Шла бы к своим, там у тебя будет и мясо, и кофе.
— Что вы всё мелете? — сердилась Иоганна. — Лучше бы бороду причесали. Как фройляйн Эльзу забрали, так у вас вечно в бороде капуста.
Однажды старуха не поднялась ранним утром, как всегда. Доктор вышел на кухню, где стояла ее железная кровать.
— Иоганна, что с тобой? — спросил он.
— Я умираю, — спокойно ответила Иоганна.
Доктор Ландау собрал в кулак бороду, чтобы не мешала, и приложил ухо к груди служанки.
— Нечего стесняться, глупая гусыня! — прикрикнул он, когда Иоганна попыталась закрыть грудь руками. — Я не собираюсь надругаться над арийской женщиной. Послушаю сердце и дам лекарство. Дыши глубже.
— Что вы болтаете? — не послушалась его Иоганна. — Пришло мое время. Мне пастор нужен, а не врач.
Ее пульс был настолько слабым, что доктор Ландау еле его нащупал. Женщина говорила правду. Доктор отпустил ее руку и прикрыл залатанным одеялом.
— Хорошо, Иоганна, я приведу пастора.
Слабая улыбка осветила морщинистое лицо служанки.
— Идите скорее, доктор, — прошептала она. — А то поздно будет.
Убежденный атеист, на этот раз доктор Ландау не стал насмешничать, но пошел и привел пастора, а потом распорядился, чтобы консьержка, фрау Крупа, созвала соседок, которые смогут переступить порог еврейского дома и отдать умершей последний долг. У доктора еще оставалось немного денег, и он похоронил на них Иоганну. Он единственный проводил похоронные дроги на Фридгоф и даже дал могильщикам чаевые. Доктор отправился домой, где больше не было ни одной живой души, чтобы убрать в комнатах и впервые в жизни самому приготовить скудный ужин. Однако в доме было прибрано. Кровати были застелены, стол вытерт, вымытые полы еще не успели высохнуть. Удивленный доктор подергал себя за бороду. И удивился еще больше, когда в старой корзинке, с которой Иоганна ходила на рынок, обнаружил свою любимую еду: морковь, свеклу, картошку и даже бутыль молока.