Иоганнес Бехер - Прощание
XLVII
Пришлось изобрести целую систему лжи и отговорок, чтобы находить время для моей новой жизни, для частых отлучек из дому. Отец, который работал над книгой и которого ни в коем случае нельзя было тревожить, по-видимому, не замечал, как я превращался в бунтаря и скандалиста, мать же, правда, не раз недоумевала по поводу моего странного костюма и вызывающих манер, но мне нетрудно было ее успокоить, заверив, что такова мода.
— Издержки роста, — говорил я в свое оправдание, и мама улыбалась мне доброй улыбкой.
— Что за дурацкие выходки? И где только ты всего этого набираешься!
Однажды, когда я вернулся домой очень поздно, Христина зашла ко мне в комнату и стала вспоминать, как я, бывало, заставлял ее присаживаться около кровати, рассказывать мне что-нибудь и петь. Потом она спросила:
— Что с вами, ваша милость?
— Со мной? Ничего. Ровно ничего.
Христина недоверчиво покачала головой. Она словно видела ту далекую новогоднюю ночь, когда я пел у нее в кухне.
— Не называй ты меня «ваша милость», — повторил я свою просьбу, — уж лучше скажи: «гунн» или «взбесившийся мещанин».
Христина опустила глаза, ее губы шевелились, как будто она читала что-то в своем молитвеннике, как тогда, в палате у дяди Карла…
Христина постучала ко мне, точно в ответ на мой зов.
— Войдите! Войдите! — обрадованно крикнул я. — Поздравь меня, Христина, я провалился.
— Ох-ох-ох, что-то скажут господа! — зашептала она в испуге, и на мою реплику: «А знаешь, мне это совершенно безразлично», — ответила:
— Чти отца своего и мать свою, — и поспешила вон из комнаты.
Результаты выпускных экзаменов торжественно зачитывались в актовом зале… Когда инспектор министерства просвещения дочитал до конца список выдержавших, по рядам пронесся шепот: Фек и я не были названы.
— Не выдержали экзаменов… — строго и вместе с тем сочувственно повысил голос инспектор. Он назвал две фамилии, мою и Фека. Кое-кто из учеников зашипел:
— Этого следовало ожидать. Ничего удивительного: достойная парочка!
Фек дожидался меня у ворот.
— Ну, что скажешь? Выкусил, ренегат ты этакий? У нас с тобой одна дорога, хочешь не хочешь! Пойдем-ка напьемся для духовного сближения.
Он словно сказал: «Мы обязаны и призваны охранять существующий порядок, если понадобится, то железом и кровью», — ия ответил:
— Благодарю. Ты убедил меня. Полностью. В противоположном.
Заметив, что от этих слов он сразу утратил свое бронированное величие и снова превратился в плюгавого коротышку, каким и был от рождения, а я, напротив, вырос и стал богатырем, как хозяин трактира «У веселого гуляки», с которым мы так высоко тянулись вверх, что переросли виселицу, и стал великаном, как в ту минуту, когда ступил на знаменитую каменную плиту в Констанцском соборе, — я прибавил:
— Я знаю, с кем мне по пути.
Так я не разочаровал «того»: я самостоятельно распорядился собой…
Недовольство отца обратилось против экзаменационной комиссии, он заподозрил ее в пристрастии, раз Фек тоже не выдержал. Отец грозился написать жалобу в министерство просвещения.
— В таком обществе, — сказал он, — не стыдно и провалиться. Бывают вещи похуже! — Он посмеялся над нашим провалом: — Вас, оказывается, водой не разольешь! — И спросил: — Ну, не хочешь ли поехать с нами в Гармиш-Партенкирхен?
— Но ведь к нему товарищ приезжает, — ответила замени мама.
Отец, в отличном расположении духа, положил мне руку на плечо.
— В таком случае приезжайте потом вместе. От всей души приглашаем вас… Тебя, вместе с твоим другом Феком и твоим гостем. Всех троих!
На следующий день родители уехали в Гармиш-Партенкирхен. Мама, уже выйдя за дверь, все еще наказывала Христине хорошо кормить меня, а в моей комнате лежала на столе солидная сумма карманных денег с записочкой: «Не приходи домой очень поздно!»
Для меня словно осуществилась мечта Зака о возрожденной жизни. Кофе со свежими булочками, вместе с утренним выпуском «Мюнхенских новостей», подавался мне на подносе в постель. Христина отчитывалась передо мной в расходах, потом я сколько хотел плескался в ванне, а обедал и ужинал с Христиной на кухне.
— Христина, спой мне ту песенку.
И снова Христина пела: «Должна я, должна я уехать в городок…»
Я брал руку Христины и раскачивал ее в такт, как в ту пору, когда мы уносились в незнакомые края, в Букстегуде.
Мне казалось, что в таком пустынном доме непременно должен обитать бог, хотя я давно не верил в бога.
Во время прогулок, которые я беспрепятственно совершал по всем комнатам, я расспрашивал каждую вещь, откуда она, и вещи, с тех пор как родители покинули дом, пробудились, казалось, к своей собственной жизни. Я мог, не боясь, что сейчас откроется дверь, задержаться в любой комнате, предаваясь своим думам.
— Избавился! Избавился! Раз и навсегда! — маршировал я под бой барабанов и пение труб, шествуя через триумфальную арку после победы над Феком.
Я садился на любимый бабушкин стул и рассматривал картины на стене, портрет дедушки и летящего ангела с лилией, похожего на Дузель. Это была, конечно, Дузель: прыгнув с моста, она вознеслась над землей. Я чувствовал тепло бабушкиной доброты. И в гостиную мне никто не запрещал входить, хотя мама ее заперла и я обнаружил ключ лишь после долгих поисков. Я садился перед маминым портретом и слушал, а портрет рассказывал мне о незаметной робкой жизни, тщетно заявлявшей свое «против». И я сказал портрету:
— Когда-нибудь я все расскажу маме, все, все.
Не опасаясь, что отец застигнет меня, я достал с книжной полки первый том малого словаря Брокгауза «А-К»: мне было строго запрещено читать этот словарь, ибо, как объяснила мама, в нем есть вещи, которые детям знать не следует. Запрет, по непонятной мне причине, остался в силе до сих пор, хотя, на мой взгляд, я уже вышел из детского возраста. Я решил изучить словарь от корки до корки, чтобы потом в присутствии мамы допекать отца трудными вопросами, но застрял на статье «Абигайль». «Абигайль — жена Набаля родом из Кармела в Иудее; впоследствии жена Давида. Ум ее вошел в поговорку»; «Абильдгаард» (выговаривается «Абильдгорд»), — этого уж я одолеть не мог, мое рвение иссякло.
Неутомимо искал я в словаре «Социализм», «Государство будущего», «Бебель». Я таскал по ночам толстые тома в кровать и до утра, за холодным какао и булочками с маслом и мозговой колбасой, изучал их.
И альбом для марок я мог спокойно рассматривать. Увы, значительная часть марок была вырезана и обменена на солдатиков, все гельголандские марки исчезли, и краса альбома — черная баварская марка-уникум, легкомысленно на что-то вымененная, тоже уплыла. О, что это был за страшный день, когда отец обнаружил «скандал с марками». Как я ни призывал землетрясение, оно не произошло и не помешало отцу открыть альбом, чтобы с гордостью показать мне «сокровище своей юности». Я уже давно тайно разбазаривал это «сокровище юности», хотя мне стоило большого труда снимать со шкафа тяжелый альбом. Отец перелистывал злополучное сокровище страницу за страницей, а я сидел как пригвожденный под градом сыпавшихся на меня пощечин.
Рядом с альбомом стояли шахматы, почти все фигуры были обезглавлены. И вот я сижу в отцовском кресле за письменным столом и массивной пробковой ручкой отца царапаю и царапаю что-то на листе бумаги, пока перо не ломается.
— Роли переменились, милостивые государи! Нас не проведешь! — крикнул я громко. Я положил ноги на содрогнувшийся письменный стол, потом водрузил на него свой драгоценнейший зад и сплюнул на ковер.
— Я тебе еще покажу, — пригрозил я всей комнате, восседая на отцовском столе: — Вот я тебе покажу! Хо-хо-хо! — смеялся я грозным смехом Ксавера.
И вдруг я затих. Осторожно соскользнул со стола. Принес «Семейную хронику», держа ее в обеих руках, и положил на письменный стол, на самую середину. Я открыл ее на первой, вырванной странице и начал стоя читать из хроники, как из Книги книг: «В начале было…»
— В начале была, — и я повысил голос, — в начале была воля к Новой, Стойкой жизни. С тех пор поколение за поколением честно трудилось над тем, — продолжал я, перелистывая хронику, — чтобы волю к Стойкой жизни предать забвению, изменить ей и на ее месте утвердить Рабскую жизнь. И до сих пор поколениям это удавалось.
Мопс был прав: молиться можно и стоя.
* * *— Простите, вы не… — робко приблизился я к молодому человеку, с которым мы остались одни на перроне.
— Сколько лет, сколько зим, — сказал Мопс.
— Да, немало воды утекло, — откликнулся я.
— Ха-ха-ха! — смеялся Мопс, шагая рядом со мной, а я откликался, как коллега отца, которого мы когда-то встретили в день Нового года: — Хе-хе!
— У вас действительно великолепный вокзал, этого нельзя не признать!