Гилберт Честертон - Наполеон Ноттингхильский
К этому времени его уже перевернули как следует, и оба спутника понапрасну пытались его образумить.
– Не ты ли, Уилфрид Ламберт,– возражал он,– объяснил мне, что больше будет от меня толку, если я стану насмешничать более доступным манером? Вот и надо быть как можно доступнее, раз уж я вдруг сделался всенародным любимцем. Сержант,– продолжал он, обращаясь к обалделому вестнику,– каковы церемонии, сопутствующие моему вступлению в должность и явлению в городе?
– Церемонии,– смущенно ответствовал тот,– некоторое, знаете ли, время были как бы отменены, так что…
Оберон Квин принялся снимать сюртук.
– Любая церемония, – сказал он,– требует, чтобы все было шиворот-навыворот. Так мужчины, изображая из себя священников или судей, надевают женское платье. Будьте любезны, подайте мне этот сюртук,– и он вручил его вестнику.
– Но, Ваше величество,– пролепетал полисмен, повертев сюртук в руках и вконец растерявшись,– вы же его так наденете задом наперед!
– А можно бы и шиворот-навыворот,– спокойно заметил король, – что поделать, выбор у нас невелик. Возглавьте процессию.
Для Баркера и Ламберта остаток дня преобразился в сутолочную, кошмарную неразбериху. Монарх, надев сюртук задом наперед, шествовал по улицам, на которых его ожидали, к древнему Кенсингтонскому дворцу, королевской резиденции[21]. На пути его кучки людей превращались в толпы, и странными звуками приветствовали они самодержца. Баркер понемногу отставал; в голове у него мутилось, а толпы становились все гуще, и галдеж их все необычнее. Когда король достиг рыночной площади у собора, Баркер, оставшись далеко позади, узнал об этом безошибочно, ибо таким восторженным гвалтом не встречали еще никогда никого из царей земных.
Книга вторая
Глава I
ХАРТИЯ ПРЕДМЕСТИЙ
Ламберт стоял в замешательстве у дверей королевских покоев, посреди развеселой суматохи. Наконец он пошел неверными шагами на улицу и едва не столкнулся с Джеймсом Баркером.
– Ты куда? – спросил его Ламберт.
– Да надо же прекратить это безобразие,– отвечал Баркер на ходу. Он ворвался в покои, хлопнув дверью, швырнул на стол свой щегольской цилиндр и раскрыл было рот, но король опередил его:
– Позвольте-ка ваш цилиндр.
Молодой государственный муж невольно повиновался; при этом рука его дрожала. Король поставил цилиндр на сиденье трона и уселся сверху, сплющив тулью.
– Диковатый старинный обычай,– пояснил он, как ни в чем не бывало.– Лишь только представитель Дома Баркеров является к монарху засвидетельствовать преданность, шляпа его немедленно приводится в негодность. Таким образом как бы увековечивается акт почтительного снятия шляпы. Это символический намек: доколе оная шляпа не появится снова на вашей голове (а я твердо убежден, что это маловероятно), дотоле Дом Баркеров пребудет верен нашей английской короне.
Баркер стоял, закусив губу, со сжатыми кулаками.
– Твои шуточки,– начал он,– и попрание моей собственности…– у него вырвалось ругательство, и он осекся.
– Продолжайте, продолжайте,– разрешил король, великодушно махнув рукой.
– Что все это значит? – воскликнул Баркер, страстным жестом взывая к рассудку.– Ты не с ума ли сошел?
– Нимало, – приятно улыбнувшись, возразил король.– Сумасшедшие – народ серьезный; они и с ума-то сходят за недостатком юмора. Вот вы, например, Джеймс, подозрительно серьезны.
– Ну что тебе стоит не дурачиться на людях, а? – увещевал Баркер.– Денег у тебя хватает, домов и дворцов сколько угодно – валяй дурака взаперти, но в интересах общественности надо…
– Звучит, как злонамеренная эпиграмма,– заметил король и грустно погрозил пальцем,– однако же воздержитесь по мере сил от ваших блистательных дерзостей. Ваш вопрос – почему я не валяю дурака взаперти – мне не вполне ясен. Зато ответ на него ясен донельзя. Не взаперти, потому что смешнее на людях. Вы, кажется, полагаете, что забавнее всего чинно держаться на улицах и на торжественных обедах, а у себя дома, возле камина (вы правы – камин мне по средствам) смешить гостей до упаду. Но так все и делают. Возьмите любого – на людях серьезен, а на дому – юморист. Чувство юмора подсказывает мне, что надо бы наоборот, что надо быть шутом на людях и степенным на дому. Я хочу превратить все государственные занятия, все парламенты, коронации и т. п. в дурацкое старомодное представленьице. А с другой стороны – каждый день на пару часов запираться в чуланчике и уж там, наедине с собой, до упаду серьезничать.
Баркер тем временем расхаживал по чертогу, и фалды его сюртука взлетали, как черноперые крылья.
– Ну что ж, ты погубишь страну, только и всего,– резко проговорил он.
– Ай-яй-яй, – заметил Оберон, – похоже на то, что десятивековая традиция нарушена, что Дом Баркеров восстал против английской короны. Не без горечи, хотя вид ваш меня восхищает, придется мне обязать вас водрузить на голову останки цилиндра, но…
– Вот чего не могу понять,– прервал его Баркер, вскинув руки на американский манер,– как же это тебе все нипочем, кроме собственных выходок?
Король обронил сплюснутый цилиндр и подошел к Баркеру, пристально разглядывая его.
– Я дал себе нечто вроде зарока,– сказал он,– ни о чем не говорить всерьез: ведь серьезный разговор означает всего-навсего дурацкие ответы на дурацкие вопросы. Однако же не к лицу сильному обижать малых сих, а политиков и подавно. А то выходит, что
С презрительной ухмылкой тыГлядишь на Божью тварь,-
выражаясь, с вашего позволения, богословски. И вот по некоторой причине, мне совершенно непонятной, я, оказывается, вынужден ответить на ваш вопрос и вдобавок вообразить, будто на свете есть хоть что-нибудь серьезное. Вы спрашиваете меня, как это мне все нипочем. А можете вы мне сказать ради всего святого, в которое вы ни на грош не верите, что именно должно мне быть дорого?
– Ты что ж, не признаешь общественных потребностей? – воскликнул Баркер.– Да как это может быть, чтобы человек твоего ума не понимал, что в общих интересах…
– Да как это может быть, чтобы вы не верили Заратустре[22]? Вам что же, Мамбо-Джамбо не указ? – почти вдохновенно возразил король.– Неужели же человек вашего, так сказать, ума станет предъявлять мне прописи ранневикторианской этики? Мой облик и поведение, чего доброго, навели вас на мысль, будто я – тот же принц-консорт, двойник супруга незабвенной королевы[23]? Вы, ей-богу, ошиблись. Убедил ли вас Герберт Спенсер[24] – хоть кого-нибудь он убедил? Убедил ли на один безумный миг самого себя, что индивиду, в своих же интересах, надлежит проникнуться интересами общественными? Вы что, и вправду верите, что если вы – плохой столоначальник, то вы на целый дюйм или полдюйма ближе к гильотине, чем рыболов к утоплению – а вдруг его утащит в реку огромная щука? Герберт Спенсер не воровал по той простой причине, по которой не носил в носу кольца: он был английский джентльмен, у него были иные вкусы. Я тоже английский джентльмен, и у меня тоже иные вкусы, нежели у него. Ему была любезна философия. А мне любезно искусство. Ему понравилось написать десяток книг о природе человеческого сообщества[25]. А мне нравится, когда лорд-гофмейстер шествует передо мной, вихляя бумажным хвостом, прицепленным к фалдам. Таков мой юмор. Я вам ответил? Но так или иначе, а нынче я сказал свое последнее серьезное слово – полагаю, что и вообще в нашей Стране Дураков мне больше серьезничать не придется. Впрочем, я надеюсь, что нынешняя наша беседа продлится еще долго и на многое нас подвигнет, но остаток ее лично я буду вести на новом языке, мною разработанном,– путем быстрых знакообразующих движений моей левой ноги.
И он закружился по комнате с самоуглубленным выражением. Баркер бегал за ним, вопрошая и умоляя, но ответы получал лишь на новом языке. Он вышел из покоев, заново хлопнув дверью, и голова у него кружилась, словно он вышел на берег из волн морских. Он прошелся по улицам, и вдруг оказался возле ресторана Чикконани: ему почему-то припомнилась зеленая нездешняя фигура латиноамериканского генерала, как он видел его на прощанье у дверей, и послышались его слова: «… И спору нет, просто душа не приемлет».
А король прекратил свой танец с видом человека, утомленного делами. Он надел пальто, закурил сигару и вышел в лиловые сумерки.
– Пойду-ка я,– сказал он,– смешаюсь с моим народом. Он быстро прошел улицей по соседству от Ноттинг-Хилла, и вдруг что-то твердое с размаху ткнулось ему в живот. Он остановился, вставил в глаз монокль и оглядел мальчика с деревянным мечом, в бумажном шлеме, восторженно-обрадованного, как всякий ребенок, когда он кого-нибудь изо всех сил ударит. Король задумчиво разглядывал юного злоумышленника; наконец он извлек из нагрудного кармана блокнот.