Гилберт Честертон - Наполеон Ноттингхильский
– Тут напрашивается парадокс,– заметил он.– Мы, собственно говоря, демократия из демократий. Мы стали деспотией. Вы не замечали, что исторически демократия непременно становится деспотией? Это называется загниванием демократии: на самом деле это лишь ее реализация. Кому это надо – разбираться, нумеровать, регистрировать и добиваться голоса несчетных Джонов Робинсонов, когда можно выбрать любого из этих Джонов с тем же самым интеллектом или с отсутствием оного – и дело с концом? Прежние республиканцы-идеалисты, бывало, основывали демократию, полагая, будто все люди одинаково умны. Однако же уверяю вас: прочная и здравая демократия базируется на том, что все люди – одинаковые болваны. Зачем выбирать из них кого-то? чем один лучше или хуже другого? Все, что нам требуется – это чтобы избранник не был клиническим преступником или клиническим недоумком, чтобы он мог скоренько проглядеть подложенные петиции и подписать кой-какие воззвания. Подумать только, времени-то было потрачено на споры о палате лордов; консерваторы говорили: да, ее нужно сохранить, ибо это – умная палата, а радикалы возражали: нет, ее нужно упразднить, ибо эта палата – глупая! И никому из них было невдомек, что глупостью-то своей она и хороша, ибо случайное сборище обычных людей – мало ли, у кого какая кровь? – они как раз и представляют собой великий демократический протест против нижней палаты, против вечного безобразия, преобладания аристократии талантов. Нынче мы установили в Англии новый порядок, и сбылись все смутные чаяния прежних государственных устройств: установили тусклый народный деспотизм без малейших иллюзий. Нам нужен один человек во главе государства – не оттого, что он где-то блещет или в чем-то виртуоз, а просто потому, что он – один, в отличие от своры болтунов. Наследственную монархию мы упразднили, дабы избежать наследственных болезней и т. п. Короля Англии нынче выбирают, как присяжного – списочным порядком. В остальном же мы установили тихий деспотизм, и ни малейшего протеста не последовало.
– То есть вы хотите сказать,– недоверчиво полуспросил президент,– что любой, кто подвернется, становится у вас деспотом, что он, стало быть, является у вас из алфавитных списков…?
– А почему бы и нет! – воскликнул Баркер.– Вспомним историю: не в половине ли случаев нации доверялись случайности – старший сын наследовал отцу; и в половине опять-таки случаев не обходилось ли это сравнительно сносно? Совершенное устройство невозможно; некоторое устройство необходимо. Все наследственные монархии полагались на удачу, и алфавитные монархии ничуть не хуже их. Вы как, найдете глубокое философское различие между Стюартами и Ганноверцами[14]? Тогда и я берусь изыскать различие глубокое и философское между мрачным крахом буквы «А» и прочным успехом буквы «Б».
– И вы идете на такой риск? – спросил тот – Избранник ваш может ведь оказаться тираном, циником, преступником.
– Идем,– безмятежно подтвердил Баркер.– Окажется он тираном – что ж, зато он обуздает добрую сотню тиранов. Окажется циником – будет править с толком, блюсти свой интерес. А преступником он если и окажется, то перестанет быть, получив власть взамен бедности. Выходит, с помощью деспотизма мы избавимся от одного преступника и опять-таки слегка обуздаем всех остальных.
Никарагуанский старец наклонился вперед со странным выражением в глазах.
– Моя церковь, сэр,– сказал он,– приучила меня уважать всякую веру, и я не хочу оскорблять вашу, как она ни фантастична. Но вы всерьез утверждаете, что готовы подчиниться случайному, какому угодно человеку, предполагая, что из него выйдет хороший деспот?
– Готов,– напрямик отвечал Баркер.– Пусть человек он нехороший, но деспот – хоть куда. Ибо когда дойдет до дела, до управленческой рутины, то он будет стремиться к элементарной справедливости. Разве не того же мы ждем от присяжных?
Старый президент усмехнулся.
– Ну что ж,– сказал он,– пожалуй, даже и нет у меня никаких особых возражений против вашей изумительной системы правления. Которое есть – то глубоко личное. Если б меня спросили, согласен ли я жить при такой системе, я бы разузнал, нельзя ли лучше пристроиться жабой в какой-нибудь канаве. Только и всего. Тут и спору нет, просто душа не приемлет.
– По части души,– заметил Баркер, презрительно сдвинув брови,– я небольшой знаток, но если проникнуться интересами общественности…
И вдруг мистер Оберон Квин так-таки вскочил на ноги.
– Попрошу вас, джентльмены, меня извинить,– сказал он,– но мне на минуточку надо бы на свежий воздух.
– Вот незадача-то, Оберон,– добродушно заметил Ламберт,– что, плохое самочувствие?
– Да не то чтобы плохое,– отозвался Оберон, явно сдерживаясь.– Нет, самочувствие скорее даже хорошее. Просто хочу поразмыслить над этими дивной прелести словами, только что произнесенными «Если проникнуться…– да-да, именно так было сказано,– проникнуться интересами общественности…» Такую фразу так просто не прочувствуешь – тут надо побыть одному.
– Слушайте, по-моему, он вконец свихнулся, а? – вопросил Ламберт, проводив его глазами.
Старый президент поглядел ему вслед, странно сощурившись.
– У этого человека,– сказал он,– как я понимаю, на уме одна издевка. Опасный это человек.
Ламберт от смеха чуть не уронил поднесенную ко рту макаронину.
– Опасный!– хохотнул он.– Да что вы, сэр, это коротышка-то Квин?
– Тот человек опаснее всех,– заметил старик, не шелохнувшись,– у кого на уме одно, и только одно. Я и сам был когда-то опасен.
И он, вежливо улыбаясь, допил свой кофе, поднялся, раскланялся, удалился и утонул в тумане, снова густом и сумрачном. Через три дня стало известно, что он мирно скончался где-то в меблированных комнатушках Сохо[15].
А пока что в темных волнах тумана блуждала маленькая фигурка, сотрясаясь и приседая,– могло показаться, что от страха или от боли, а на самом деле от иной загадочной болезни, от одинокого хохота. Коротышка снова и снова повторял как можно внушительней: «Но если проникнуться интересами общественности…»
Глава III
НАГОРНЫЙ ЮМОР
– У самого моря, за палисадничком чайных роз,– сказал Оберон Квин,– жил да был пастор-диссидент, и отродясь не бывал он на Уимблдонском теннисном турнире. А семье его было невдомек, о чем он тоскует и отчего у него такой нездешний взор. И однажды пришлось им горько раскаяться в своем небрежении, ибо они прослышали, что на берег выброшено мертвое тело, изуродованное до неузнаваемости, но все же в лакированных туфлях. Оказалось, что это мертвое тело не имеет ничего общего с пастором; однако в кармане утопленника нашли обратный билет до Мейдстоуна[16].
Последовала короткая пауза; Квин и его приятели Баркер и Ламберт разгуливали по тощим газонам Кенсингтон-Гарденз[17]. Затем Оберон заключил:
– Этот анекдот,– почтительно сказал он,– является испытанием чувства юмора.
Они пошли быстрей, и трава у склона холма стала погуще.
– На мой взгляд,– продолжал Оберон,– вы испытание выдержали, сочтя анекдот нестерпимо забавным; свидетельство тому – ваше молчание. Грубый хохот под стать лишь кабацкому юмору. Истинно же смешной анекдот подобает воспринимать безмолвно, как благословение. Ты почувствовал, что на тебя нечто нисходит, а, Баркер?
– Я уловил суть,– не без высокомерия отозвался Баркер.
– И знаете,– с идиотским хихиканьем заявил Квин,– у меня в запасе пропасть анекдотов едва ли не забавнее этого. Вот послушайте.
И, кхекнув, он начал:
– Как известно, доктор Поликарп был до чрезвычайности болезненным сторонником биметаллизма. «Смотрите-ка,– говорили люди с большим жизненным опытом,– вон идет самый болезненный биметаллист в Чешире[18]». Однажды этот отзыв достиг его ушей; на сей раз так отозвался о нем некий страховой агент, в лучах серо-буро-малинового заката. Поликарп повернулся к нему. «Ах, болезненный? – яростно воскликнул он.– Ах, болезненный! Quis tulerit Gracchos de seditio querentes? [*] [19]
Говорят, после этого ни один страховой агент к доктору Поликарпу близко не подступался.
Баркер мудро и просто кивнул. Ламберт лишь хмыкнул.
– А вот еще послушайте,– продолжал неистощимый Квин.– В серо-зеленой горной ложбине дождливой Ирландии жила-была старая-престарая женщина, чей дядя на «Гребных гонках» всегда греб в кембриджской восьмерке. Но у себя, в серо-зеленой ложбине, она и слыхом об этом не слыхала; она и знать-то не знала, что бывают «Гребные гонки». Не ведала она также, что у нее имеется дядя. И ни про кого она ничего не ведала, слышала только про короля Георга Первого (а от кого и почему – даже не спрашивайте) и простодушно верила в его историческое прошлое. Но постепенно, соизволением Божиим, открылось, что дядя ее – на самом-то деле вовсе не ее дядя; и ее об этом оповестили. Она улыбнулась сквозь слезы и промолвила: «Добродетель – сама себе награда».