Франсиско Аяла - Избранное
Голубь.
— Распахни-ка грудь, окошко. Я продену туда свою свободу.
Я.
— Свобода. Марсельеза. Паровозный дым, былых времен.
Часы закашлялись. Как жаль! Чахотка, не иначе.
А растроганный Бетховен повернулся к фарфоровой голубке:
— Вынь из моей бронзы этот гвоздь, взгляд правого глаза! Я и так узнаю в тебе Утешителя[19].
Потом он сказал мне:
— Этот недвижный взгляд околдовал меня. Какая жестокость!
Голубка пыталась оправдаться:
— Я не смогу отвести взгляда, пока из меня не вынут булавку. Я сказочная принцесса, поверьте… Если бы моя воля… Ах, если бы моя воля!..
Что до собаки, было ясно: соломенное сердце страждет, и скоро, обезумев, она станет ловить себя за хвост.
Автобус неба двигался от облака к облаку, от остановки к остановке.
Страх подсказывал мне, что Она появится неизбежно. (Улыбка. Бледность. Веер.) По телу бегали мурашки. Я не решался даже закрыть глаза.
Какой-то порыв толкнул меня. Почти подвиг. Я схватил под мышку собачье чучело и выбежал из гостиной.
(Собаку надо было спасать — она мигнула мне стеклянным глазом, она мой друг.)
Бежим. Скорее. Скорее.
Я смазывал собственные следы на мраморной лестнице. Меня опять вел свет.
Гром? Грохот двери? Улица. Виадук. Бегство.
…Но люди заметили мое волненье. Все знали уже, что из какого-то дома украдено чучело собаки. И неслись за мной, улюлюкая.
Осы-крики настигали меня.
Я несся вперед.
Собака сидела у меня под мышкой. Иногда она мелко дрожала. Но голову держала прямо!
Толпа стала больше. Больше. Больше. Больше. Толпа!
Добежать до того угла. И до того. Углы раздвигались и сдвигались, как ширмы.
Светящиеся рекламы сочились синькой и кровью. Цвета их меня обличали. Они бежали за мной по краю фасадов, грозно указуя перстом.
А манекены в витринах — и они, мерзавцы! — хватали меня тросточкой за руку, пытаясь остановить.
Небеса над моей головой закрылись, потемнели.
Гром — грохот двери, гром — грохот двери. Буря заперла все врата небес.
Улица поспешно стреляла в них. Из пушек — по бастиону.
Улица была длинной — слишком длинной для бега.
Я не оглядывался, чтобы не терять ни секунды. И не выпускал собаки.
Но крики и шаги преследователей висели на моем плече.
Улица — все уже и уже — гнала меня к щели, к обрыву, в тупик. А тогда…
(Рекламы сонно замигали. Рекламы задыхались.)
Лучше было бы разбить голову об один из сорвавшихся углов. Спрятаться за одной из ширм, покрытых буквами реклам, как надгробные плиты. Да что угодно. Деться куда-нибудь.
IVОграда. Зеленые копья. Зеленый сад. Школьный. Открытый.
Я дышал, как паровоз: «Ух! Ух! Ух!»
Преследователи потеряли след и пролетели мимо. Паутина полутьмы застлала им взор. Не иначе!
(Капли дождя — редкие, крупные — пробивали в эту минуту первую мглу.)
Быть может, то было чудо.
Анита скакала через скакалку в школьном дворе. Скакалка расцвела елочными лампочками. Чудо?
С собакой под мышкой я прыгнул в круг скакалки. Смеясь, но не радуясь. Не чувствуя ничего.
Анита подумала, что я дарю ей игрушку. Руки ее опустились. Лампочки погасли.
В вечерней тьме виднелись лишь алые волны — дрожащие кольца каемочек на носках — и светлые глаза под зыбкой водой невинности.
Полярная Звезда
© Перевод Н. Трауберг
Однажды утром он вышел из дому, чтобы отдохнуть от резкого света любви (он, как и все, был очарован кинозвездой) в зеленом свете парка, целительном свете, который хранят сады на этот самый случай.
Подойдя к аллее, он чуть не утопил свои чувства в излучине серой асфальтовой реки, извилистой и неизменной.
Остановила его лавина велосипедов и летящих по воздуху волос. Перед ним замелькали розовые девичьи ноги — одна, другая, одна, другая — и победоносные бюсты под тесными свитерами. Резиновые кольца шин стерли его порыв, а легкая цветочная стая никеля, плоти, ветра, словно вентилятор, сдула с него печаль.
Через мгновение все это исчезло.
IОн откинулся в кресле, прислонившись головой к карте мира — мечте, вписанной в чертеж. Стол перерезала наискосок стая открытых книг, больших и малых (трепетнокрылые чайки, слетевшие с географической сини сквозь сетку меридианов, подобную спицам зонта). Книги повествовали о путешествиях — арктических и африканских, древних и новых, на самолете и в лодке.
За окнами проплывали облака, словно кто-то неспешно расстилал одеяла. Бродячие аэростаты, долгие белые крики, затерявшиеся в вышине.
Пониже царил индустриальный пейзаж: фарфоровые изоляторы, белые птицы с лиловой электрической шейкой, сидели на каждом столбе, за прутьями проводов, а фабрики, отряхивая со стекол отблески заката, пускали вдогонку за облаками тускло-черный дым.
Тем временем книги на столе — скорее духом своим, чем буквами, — навевали мысли о льдах, о скалах, о моторных лодках.
На шкафу одинокой звездой сонно кивал старинный глобус в круглой клетке небесных сфер.
…Он стал набрасывать на листе алые линии. Перо неспешно выпускало кровь из перерезанных жил, а бумага, испещренная штрихами, становилась похожей на план каких-то дорог или самых разных линий метрополитена.
Несказанная радость овладевала им, рука отражала зыбкость мыслей, мечущихся и мерцающих, которые не удалось остановить и на мгновенье.
Вдруг он застыл, подняв перо, словно красноклювый петух, намеревающийся клюнуть тень жука на стене.
Столько времени проплавав в море ускользающих мыслей, он наконец поймал одну, поставил на якорь, и она дышала запахом далей, водорослей, улыбок.
Он вздрогнул, вернувшись в настоящее. Сегодня, теперь, сейчас, была премьера ее новой ленты. Перед глазами, так близко, что контуры расплывались, не попадая в фокус, возникли плакаты, рекламы, светящиеся буквы. Его Звезда — скандинавская, полярная — должна была снова явить свои приключения, позы и взоры.
Молот радости застучал в его груди, а в комнате воцарилась та полная пустота, которая бывает в дни свиданий.
Он посмотрел на часы. Всегда спокойные и точные, сегодня они ошибались, пульс их участился. Пришлось поминутно сверять время по огромным часам суток, чья ускользающая скорость сильно мешала ему.
Он взглянул снова. И еще раз. (Как идилллически прекрасны и взгляд его, и часы!) Секунды мурашками щекотали душу, он часто моргал.
Море на карте затопило алые страны; книги, тихо позвякивая, отряхали крылышки.
Он нарисовал улитку, пружину, несущуюся вдаль. Левая рука, до той поры лежавшая недвижно, как пресс-папье, ожила и, жадно шевеля всеми суставами пальцев, потянулась к другому краю стола, а потом предалась несказанному наслаждению, ощупывая пленку — срезанный завиток, изогнутый кусочек целлулоида, испещренный по краю дырочками, словно телеграмма.
Он встал (у кресла, ломило спину; пленка подрагивала, как струйка крови) и подошел к окну, чтобы посмотреть на просвет крупный план Звезды, упиваясь оттенками едва заметной, микроскопической улыбки.
Кадрик выпал из рук и, кружась, опустился на пол. (В глазах неподвижно застыл индустриальный пейзаж.)
Как радовался он в дни премьер, в дни новой встречи!
Он вынул из бумажника билет, зеленый прямоугольник, купленный накануне, подержал в дрожащих пальцах (такой-то ряд, такое-то место) и снова положил в карман.
IIМедленно, окольными путями, он приближался к афишам. Двухцветные киноафиши тревожили его, как ширма. Кроме того, они грубо предвещали — нет, искажали облик Звезды, и этого вынести он не мог.
Зато светящиеся рекламы, синие и серебристые, воссоздавали ее движения, ее неповторимость и радость. Вспыхивали они внезапно, как ее улыбка, исчезали нежданно, как она сама.
Прежде чем войти, он подождал, как обычно, чтобы погасили свет, а по экрану пронесся международный ветер надписей. Так бросался он в море любви, куда неслись реки с запада и востока, с севера и с юга.
Яхты — легкие перья — четко чертили штрихи над стаями лодок. Кружили юркие миноносцы с номером, прикованным к борту. На крейсер шли матросы; снежный пейзаж напоминал о женских плечах. (Вихрем пронеслась пара конькобежцев, руки сплетены, ноги — врозь.)
Хроника кончилась, дали свет.
Заскользили заглавия ленты, где играла его Звезда.
Когда окно экрана озарила заря и Утренняя Звезда воссияла в одеждах света, влюбленный содрогнулся от счастья до самых своих глубин, ему сдавило грудь, а душу затопило трудное чувство нездешнего и недостижимого.
О Полярная Звезда кинематографа, немыслимая краса, как ты далека и как много твоих изображений! Твоя немая песнь в бесчисленных залах влечет к берегам экрана восторженный прибой джазовых звуков, а голубые отблески глаз, нежно глядящих то вправо, то влево, завораживают влюбленную душу. Герой наш себя не помнил, стараясь поймать острие разящего взгляда, а поймав, растворялся в блаженном небытии.