Михаил Козаков - Мещанин Адамейко
Но нужных слов для разговора не хватило, и Адамейко, осекшись, умолк, да к тому же Ольга Самсоновна уже поднялась со скамьи, взяв за руку Галочку, чтоб направить к аптеке.
— Остаетесь? — И она кивнула на прощанье головой.
— Остаюсь… да. Скверик, знаете, хороший, солнышко… А я загляну к вам… сегодня же забегу, — поспешно ответил Ардальон Порфирьевич, сняв свой картуз.
Он был даже доволен, что сможет остаться сейчас один и продумать эту встречу; присутствие же этой женщины, хотя и давало возможность ее наблюдать, сбивало все же, — он чувствовал, — все наблюдения, как крепкий хмель — шаги человека.
И когда вдалеке уже от себя он увидел белого, сдерживаемого черным шнуром резвого шпица, а потом он скрылся за угол, — Ардальон Порфирьевич, все это время стоявший, медленно опустился на скамью.
Он долго сидел, согнувшись и свесив голову вниз, и глаза видели теперь только мелькавшие мимо, по аллее, чьи-то ноги и башмаки.
Голосов прохожих Ардальон Порфирьевич не слышал: близко надвинувшаяся, почти осязаемая, — от прилива крови, — мысль, неожиданно пришедшая, словно затопила все сознание и сделала его безучастным ко всему окружающему…
ГЛАВА V
Человек с парусиновым портфелем под мышкой встал, собираясь уходить: рука его уже застегивала последнюю пуговицу такого же парусинового, летнего пальто. В это время дверь из соседней комнаты тихонько приоткрылась и на пороге появился белый шпиц.
Собака, оглядев в секунду всех присутствующих, подбежала к углу и вскочила на низенький сундучок, рядом с сидевшей на нем девочкой.
— Чей это? — равнодушно спросил человек, беря со стола свой картуз.
Он искоса поглядел на собаку.
— Наша. Милочка наша!… — и девочка прижала к себе острую мордочку шпица.
— Тебя не спрашивают, ты и не суйся!… — раздраженно вдруг прервал ее отцовский рокочущий басок.
— Зачем волноваться?… — сказал человек в парусиновом пальто и шагнул по направлению к сундучку — в противоположную сторону от дверей, словно изменив свое решение уйти. — Волнение тут ни при чем, товарищ Сухов, — продолжал он, разглядывая теперь с любопытством белого шпица. — На жизнь надо смотреть, так сказать, объективно, — я вам уже это говорил. А теперь вот еще скажу: уж во всяком случае, прежде чем детей своих заставлять нищенством заниматься… и всякое такое, вы понимаете?… — нужно было эту собачку, как предмет роскоши, какой-нибудь нэпманше сплавить! Но, в общем, собачка — это ваше дело: я про нее между прочим только. А нищенство, да через эксплуатацию, — сами чего не отрицаете, — детей своих, — это уж вы оставьте. Иначе, как я говорил…
И он развел руками.
— Выгоните?
— Сами знаете, товарищ Сухов, что может случиться. И неприятное для вас, конечно… Ну, прощайте, мне еще в два места.
Сухов машинально пожал торопливо протянутую ему руку и проводил человека с парусиновым портфелем до площадки.
— Собачка красивая… Хорошая собачка, — почему-то говорил тот, спускаясь уже по лестнице.
Сухов вернулся в квартиру. Его ждала Ольга Самсоновна, слушавшая весь этот разговор из другой комнаты.
— Прав… конечно, прав! — угрюмо сказал он, не глядя на жену. — По-своему союз прав: какое ж тебе, значит, пособие, когда ты детскими просьбами на улице торгуешь, попрошайкой стал, честь пролетария паскудишь?! Сам ведь сознаю, Оля: преступление и позор. А какой выход мне из этого дела, — никто не скажет: настоящему человеку для этого честность его помешает… Терпи, — скажет, — Сухов, держи себя в руках, — скажет, — потому жизнь теперь требует от рабочего человека дисциплины. Вот и все… Какой же тут выход, а?
— Нету выхода, Федор! — тихо проговорила Ольга Самсоновна.
Она присела на сундучок рядом с дочерью и взяла к себе на колени ласково лизнувшую ее собачку. Сухов оставался стоять посреди комнаты, несколько секунд наблюдая за женой.
В маленькой комнате, кроме стола, табурета и сундучка у окна, почти ничего не было, и человек, стоявший посредине, казался оттого выше своего роста, а голос его — громче, гуще и тяжелей. Поэтому слова звучали дольше обыкновенного, и ухо, казалось, слышало их и после того, как они произносились. Слова как будто висели некоторое время в этой почти пустой комнате и делались по-особенному осязаемыми и для человеческой мысли: рожденные мыслью, они порождали теперь ее самое.
— Нету, говоришь, выхода… — слушал уже Сухов свой собственный голос. — А если нету в самом деле, — то простят… Обязательно поймут и простят! — неожиданно горячо сказал он. — Иначе быть не должно! Понимаешь, Ольга?
И он быстро подошел к ней и, пригнувшись, положил руку на ее плечо. Ольга Самсоновна подняла голову.
— Ничего я не понимаю, Федор. Что и кто поймут… и кого прощать надо?…
— Сейчас… Может, сейчас все скажу, Ольга. Галка! — обратился Сухов к девочке, с любопытством вслушивавшейся в разговор. — Поди в ту комнату, слышь?
— Туда нельзя, Федор! А если у Павлика скарлатина, — так чтоб и она заразилась?!
И Ольга Самсоновна поспешно поднялась с сундука, вспомнив вдруг, что и сама может передать болезнь дочери, «идя близко подле нее.
— Ну, так вот что, дочурка… Выведи на минут десять погулять Милку. А? Тут мы с мамкой про одно дело потолкуем… Может, и башмаки тебе будут новые… и платье, а? Я скоро позову в дом… да ты и сама приходи, дочка… — говорил торопливо Сухов, выпуская Галку с собачкой на лестницу.
— Садись, Ольга… — и он опустился вслед за ней на сундучок.
— Ну?… — подняла на него глаза Ольга Самсоновна. — Ты о чем это хочешь говорить?
— Слышь, Ольга… — тихо, но возбужденно начал Сухов. — Больше недели не говорил я с тобой про это самое дело. То есть про самого себя и про нашу жизнь — про семейство наше общее… а? Так вот, значит… Скоро почти две недели, как преступлением я… преступлением — определенно! — занимаюсь. И боязни у меня нет и страху! Стой… стой: ты не пугайсь… Не путайсь, Ольга, говорю тебе: не украл я еще и не убивал никого. Не убил… то есть! А преступление мое такое, что судья ему — я сам! Я да ты — жена моя!… Уходишь ты на другую улицу вечером, чтоб детей своих и меня в позоре не видеть. Понимаю. Все, Ольга, понимаю. А я и есть преступник самый важный в этом деле! В грязь пал я, в самую что ни на есть подлую грязь пал. И сказать бы, рвань я был человек или вообще сволочь?! В натуре моей того нет, — а выходит — в жизни подлец! И ты, жена моя, так сама можешь сказать… и про себя! И все скажут: «Подлые они оба — и мать и отец, — если детей своих на улицу выводят, жалостью людской к ребятишкам питаются!» Так, что ли?…
— Я против того, Федор, — сам ты знаешь! Но виновата я в несчастьи?…
Ольга Самсоновна вздрогнула и крепко сжала рукой свою голову.
— Не ты, не ты, Ольга, — тяжело дышал Сухов. — Я только и есть подлец теперь. Один я! Стою это Каином в сторонке и медью пользуюсь за унижение собственных детишек! В грязь их втаптываю, душу их калечу… Беззащитностью их пользуюсь. Хорош, а?
Сухов не то засмеялся, не то застонал: каждый всплеск рокочущего баска переходил вдруг в хриплый протяжный звук — так, что слышно было тяжелое, унылое дыхание груди.
— Каин и есть — Каин! — как-то просто и неожиданно спокойно продолжал он, ухватив волосок бородки щипчиками своих неаккуратно длинных ногтей. — Но только все это — людская совесть, конечно, должна простить: голодуха, понятно, за веревку тянет… Вторая мать она для всякой души человеческой. Так, а?… Хоть какому Авелю она душу шиворот-навыворот переставит… и нож в руки сунет!
— Ты что же это хочешь сказать, Федор?
Ольга Самсоновна с тревогой посмотрела на мужа. Глаза J их встретились, — и большие, пронизанные глубоким светом, широко открыли свои голубые донья заглянувшим в них темно-карим, быстро затуманившимся. В эту острую, напряженную секунду оба жадно ловили шорох мысли друг друга.
Сухов не отвечал.
— Говори! — вздрогнули узкие, чуть побелевшие губы Ольги Самсоновны. — Что ты задумал?… Что ты хочешь!… Ну, скорей же, не мучай!
— Ты не пугайсь, не пугайсь, Ольга! Было уже… и прошло. Больше не будет… Павликом, если хочешь, могу поклясться — вот те слово! Я потому и расскажу, что еще раз быть того не может.
Сухов старался говорить спокойно; он делал видимые усилия к тому, чтобы каждую фразу произносить медленней, плавней и сдержанней. Сидя на низеньком сундучке, — так, что согнутые колени были почти в уровень с подбородком, — Сухов медленно покачивал и наклонял свое туловище вперед;
руки, опущенные между ног, приложенные друг к другу грубыми подушечками ладоней, как будто в такт тихо похлопывали сдвинутыми вместе четырьмя пальцами — каждая о пальцы другой.
Но сдержанного и нарочито, — как чувствовалось, — спокойного тона хватило ненадолго: взволнованность, ни на минуту не оставлявшая его после ухода обследователя из профессионального союза и во все время разговора с женой, была теперь сильней его усилий овладеть собой, — и через минуту, как утлая, разорванная потоком плотина, они беспомощно опали.