Морис Бланшо - Рассказ?
Наскитавшись без всяких надежд на успех, Аким добрался до просторного бульвара, окаймленного огромными, спокойными деревьями. Возможно, это был конец города, возможно, начало новой жизни, но, сломленный усталостью, он упал, и рано поутру один из охранников доставил его в приют. Еще не оправившись от лихорадки, он предстал перед отправлявшим обязанности судьи директором.
— Вы признаетесь виновным в неподобающем поведении, — с расстроенным видом сообщил тот ему. — Вы обманули юную девушку, предложив ей замужество, тогда как на самом деле думали только о том, как бы скрыться. Вы обманули нас, побудив под предлогом подготовки к свадьбе ослабить бдительность. Вы нарушили распорядок нашего дома. Видите ли вы способ избежать наказания?
У Акима и в мыслях не было прерывать его; он весь обратился в слух.
— Наказание — это редкость, — продолжал директор, — но оно все же необходимо. Я не знаю, как устроено правосудие в ваших краях; у каждого свои традиции, и чужие обычаи представить себе совсем не легко. Но, как бы они ни отличались у разных народов, виновные не могут быть оправданы, тяжкие преступления требуют весомых наказаний. Вы согласны с этим принципом?
— Я жду вашего приговора, — пробормотал Аким.
— Мой приговор определяется вашей провинностью, — сказал директор. — Вы получите десять ударов кнутом.
Аким смотрел на него, не говоря ни слова.
— Я расстроен, Александр Аким, так расстроен, как только это возможно, — продолжал он, подойдя ближе. — Почему вы вынудили меня пойти на подобные меры? Кто насоветовал вам этот побег? Разве вы не собирались обрести свободу? Подумайте о той девушке, которая со вчерашнего дня вас ожидает.
Аким не отводил от него глаз.
— И наконец, — продолжал слегка смущенный директор, — после наказания мы постараемся все это забыть. Желаю вам удачи. Надсмотрщик скоро подойдет.
Как и обычно, наказание происходило в бараке. Аким выпил стакан спирта, и надсмотрщик, как принято, попросил у него прощения, правда, с необычной искренностью и печалью. Остальные заключенные, напуганные тем, что в качестве зрелища им вместо празднества предстояло присутствовать при экзекуции, пребывали в столбняке и безмолвии. После первого удара Аким потерял сознание, однако на третьем пришел в себя и далее страшно мучился. После каждого удара ему приходилось дожидаться, пока надсмотрщик вновь соберется с силами; он не знал, доживет ли до следующей, несущей ему смерть, раны; он был растерзан, унижен, уничтожен мыслью, что останется в живых, когда одних страданий было достаточно, чтобы лишить его жизни. На шестом ударе он услышал фанфары, которые предуведомляли о приближении свадебного кортежа и возвещали начало празднества. Заключенные, внезапно вспомнившие об увеселениях, надежда на которые их еще не покинула, уговаривали его превозмочь испытание. Надсмотрщик поспешил завершить пытку. Выйдя из рук палача, Аким был еще жив.
Директор лично подвел Элизу к изголовью ее жениха. Она была некрасива и к тому же плакала, но он все же сумел выдавить для нее из себя нечто вроде улыбки, которой распухшие губы, полуоткрытые глаза, раскромсанные щеки придали чудовищно циничное выражение.
— Ну вот и все, — сказал директор. — Рад видеть, что все прошло как нельзя лучше. По правде говоря, нет смысла к этому возвращаться.
Санитару не дозволялось помогать подвергнутым наказанию заключенным. Они сами неумело заботились друг о друге — с особым отвращением, когда дело касалось ран и рубцов.
— Вам больно? — глупо добавил директор. Он взглянул в неотрывно прикованные к нему черные глаза чужака, на его окровавленные губы, влажные от пота руки.
— Скажите ему что-нибудь, — склонился он к Элизе, подталкивая ее вперед, — скажите, что вы не держите на него зла.
Но девушка продолжала рыдать и в испуге отступила.
— И все же надо попытаться ему помочь, — добавил он, в смущении от настойчивости этого черного, неотступного взгляда. — Не хочет ли он что-то сказать?
Вошел Пиотль, за ним его семья, хотя это и не отвечало правилам.
— Если он заснет, — сказал он, — ему конец.
— Может быть, — сказал директор, — в его краю для умирающих есть какие-нибудь обряды; похоже, он чего-то ждет; он ни с кем из вас об этом не разговаривал?
— Смерть есть смерть, — сказал старик. — Оставьте его в покое.
Было слышно, как вокруг барака разгуливают приглашенные; до крайности возбужденные изменением программы, они в беспокойстве ходили взад и вперед, не произнося ни слова. Вошла Луиза и взяла Элизу за руку.
— Здесь не место для юной девушки, — сказала она. — Пойдемте дожидаться новостей наружу.
Но девушка с ослепшим от слез лицом ускользнула от нее под защиту старика.
— Чего же он хочет? — спросил директор, глядя в эти огромные сверкающие глаза, в эти поразительно огромные и чистые глаза, по-прежнему не отрывающиеся от него.
— Он хочет умереть, — сказал Пиотль, — поверьте мне, и ничего более.
Надсмотрщик, который к концу пытки впал в полное изнеможение, граничащее со сном, отошел от своего столбняка и застонал.
— Ну-ну, замолчите, — произнес директор, довольный, что может отвернуться. — Утихомирьте это животное.
Луиза вновь взяла девушку за руку.
— Выйдите со мной, — сказала она. — Мы вернемся через минуту.
Девушка безмолвно подчинилась.
— Вы ничего не хотите? — сказал директор. — Могу ли я вам помочь? Может, вы объясните, чего вам хочется?
Глаза по-прежнему не отрывались от него, но помутнели; одна рука чуть приподнялась.
— Какое rope! — вздохнул директор. — Никто не знает, чего он хочет?
— Замолчите, — грубо сказал старик. — Теперь он вообще ничего не хочет, он засыпает.
Люди начали креститься, снимать шапки, вытирать глаза.
— Да, — сказал директор, — это конец.
Он подождал несколько мгновений, осмотрел подрагивающее лицо и, промокнув своим носовым платком проступившую из ран прозрачную жидкость, нежно закрыл глаза, которые более его не преследовали.
— Вы потеряли хорошего товарища, — сказал он остальным. — Мне жаль, мне действительно жаль.
При входе водрузили большую подставку для гроба, и приглашенные остались, чтобы присутствовать на траурной церемонии. Солнце уже сияло во всем своем блеске. В саду раскрывались еще сохранившие на себе влагу цветы. Через окна внутрь проникали ветви, слегка шевелились по комнатам.
— Милочка, — сказала Луиза девушке, которая рыдала на скамейке, уткнувшись головою в руки, — не надо так убиваться, дорогая.
Она механически потрепала ее по коленям и затем, взглянув на величественное и победоносное небо, небо, которое под зеркалом весны, несмотря на смерть и слезы, вновь смешивало ее с отражениями некой непоколебимой веры, поднялась, чтобы исполнить обязанности хозяйки дома.
Последнее слово
Слова, услышанные в тот день, резали мне слух. На красивейшей улице города я окликнул случайного прохожего.
— Так каков же лозунг?
— Охотно сообщил бы его вам, — ответил он, — да вот как раз сегодня мне его никак толком не расслышать.
— Не беспокойтесь, — сказал я, — я собираюсь найти Софонию.
Он смерил меня недобрым взглядом.
— Не очень-то мне по нраву ваш язык. Вы уверены в своих словах?
— Да нет, — сказал я, пожав плечами, — как я могу быть в них уверенным? Тут неизбежен риск.
По улочке, все еще наполненной отголосками вещания громкоговорителя, я направился к эспланаде. Из подъезда вышла женщина. “Вы не урод, — сказала она, ко мне присмотревшись. — Но сейчас я не могу вас принять — еще бы, в такой-то день!” Эспланада помещалась на самом краю города. Как всегда, солнце заливало ее истинным светом. На куче песка играли детишки, но, стоило им меня завидеть, как они разразились жуткими криками и, чтобы преградить путь, принялись швыряться камнями.
— Можно пройти в библиотеку? — спросил я у привратника, войдя в охраняемое парой бронзовых львов величественное здание.
— Как? — перепугался привратник. — Вы что, будете последним? Поднимайтесь скорее, время не терпит.
Я вошел в большой зал, по стенам которого громоздились пустые полки.
— Я припоздал, — обратился я к сухощавому человечку, расхаживающему там взад и вперед. — Что мне делать?
— Замолчите, — сурово ответил он. — Это час одиночества. — И, впихнув меня в какую-то каморку, тщательно запер за мной дверь.
Решив, что я один, я хотел было взять со стола оставленную словно бы для меня открытую книгу, но какая-то старуха, лежавшая в углу на одеялах, подняла крик.
— Я вас не заметил, — объяснил я. — Вам досаждает мое присутствие?
— Вовсе нет, просто в моем возрасте я не привыкла к посещениям.
Я уселся рядом с ней и, закрыв глаза, завел обычные приветствия: “Я вас не знал. Тщетно пытался я приблизиться к вашему лицу. В постыдных глубинах преследовал образ всего прекрасного в вас. Я звал вас, и имя ваше оказывалось отголоском самых низменных моих мыслей. Дни стыда. Теперь уже слишком поздно. Я перед вами и являю собой зрелище своих ошибок”.