Жорж Санд - Мастера мозаики
И вдруг он столкнулся с человеком, тяжелые шаги которого далеко были слышны вокруг, но не могли вывести Боцца из задумчивости. При свете фонаря, привязанного к якорному причалу, Боцца и ночной прохожий узнали друг друга и, став лицом к лицу, смерили друг друга взглядом.
Бартоломео, подумав, что встречный задумал дурное, схватился за стилет; но, против ожидания, Винченцо Бьянкини (ибо это был он), учтиво приложил руку к берету и подошел ближе.
Винченцо, под стать своему брату Доминику, был силен и злобен. Но внешность у него была не такая грубая, и он умел выказать довольно хорошие манеры, хотя был дурно воспитан. Был он невероятно хитер, привык ко лжи, ибо ему приходилось отбиваться от позорящих его обвинений перед Советом Десяти[21], и, несомненно, из всех трех Бьянкини Винченцо был всех опаснее.
— Мессер Бартоломео, — сказал он, — я возвращаюсь оттуда, где думал вас встретить, и очень рад, что вы не любопытны и не проскользнули туда украдкой, как я.
— Не понимаю, что вы хотите этим сказать, мессер Винченцо, — ответил Боцца с поклоном и попытался пройти.
Винченцо пошел рядом, в ногу с Боцца, будто не замечая, что юноша хочет от него отделаться.
— Вы, конечно, знаете, — продолжал Бьянкини, — что основатели нового сообщества только что собрались обсудить его устав и правила приема.
— Возможно, — ответил Бартоломео. — Меня это мало касается, мессер Бьянкини: я не принадлежу к золотой молодежи.
— Но вы человек порядочный, поэтому я и рад, что вас не было в числе участников этого великолепного сборища.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Боцца останавливаясь.
— Хочу сказать, любезный Бартоломео, — ответил Винченцо, — что, были бы вы там, все приняло бы иной оборот и, вероятно, было б больше шума. Впрочем, хорошо, что все обошлось, ибо не стоит ввязываться в такое опасное дело…
— Ну расскажите, пожалуйста, обо всем, мессер, — проговорил нетерпеливо Боцца. — Произошло что-нибудь затрагивающее мою честь?
— Э, да не то чтобы лично вас, но вы, пожалуй, получили оскорбление за всех. Вот что произошло. Вам известно, что создается новое «Веселое братство» по образцу всех других таких же сообществ: его члены выбираются из различных корпораций, состязающихся в богатстве и талантах. В это сообщество решено принимать всех членов корпораций мастеров стеклянных изделий, тех, кто пожелает, — конечно, тех, кто побогаче и так падок до удовольствия, что захотят, чтобы их приняли. Зодчие и стекольщики, литейщики и мастера мозаики, словом все цехи, участвующие в реставрации базилики, должны выставить своих соискателей на участие в «Веселом братстве». Дело было решено, оставалось только записать имена соискателей. И основатели сообщества во главе с мессером Валерио Дзуккато, вашим мастером, для этого вскоре и собрались. Но представьте себе, этот художник, пользующийся всеобщей любовью благодаря своему приятному нраву и общительности, выказал полнейшее презрение к большинству тех, кого предполагали принять! Право же, он стал корчить из себя вельможу, сенатора. Он объявил, что тот, кто не получил звания мастера в каком-либо ремесле, веселиться вместе с ним не достоин. Его осыпали упреками, многие даже отважились сказать, что у иных подмастерьев больше и сбережений и таланта и, следовательно, больше денег и заслуг, чем у мастеров. Он и слушать не захотел и выразил свое мнение в недостойных и грубых словах, нанося всем оскорбления. В эту минуту я был вблизи от него — он-то меня не видел. Слышу, кто-то ему говорит: «Если вы своего добьетесь, неужели вы не пожалеете о Боцца, о добром вашем товарище, — он так хорошо работает, так хорошо себя ведет и так предан и вам и вашему брату?» — «Если мой подмастерье будет принят в «Веселое братство», — ответил мессер Валерио, — я не вступлю в него». И все же мнение большинства одержало верх, и подмастерья будут приняты, если, конечно, «Веселое братство» сочтет, что они достойны стать мастерами — каждый в своем ремесле.
Боцца промолчал, но Винченцо Бьянкини, пристально наблюдавший за ним, понял по тому, как он быстро зашагал по мостовой, как судорожно сжал руку под плащом, что он очень раздосадован. Однако Бартоломео сдержался, ибо не совсем поверил словам Бьянкини. Но Бьянкини решил разбередить его раны и добавил развязным тоном:
— Да и жаль, что такой благовоспитанный и славный юноша заважничал. Сбился, бедняга, с пути из-за знакомства с патрициями. Для художника пагубно водиться с людьми более высокого звания.
— Нет звания выше звания художника! — с раздражением ответил юный подмастерье. — Если Валерио почитает что-нибудь больше, чем свое ремесло, он не достоин называться мастером.
— Глупое тщеславие, — бесстрастно продолжал Бьянкини, — болезнь всей семьи. Себастьяно Дзуккато презирает своих детей, потому что он живописец, а они — мастера мозаики. Старший сын, Франческо, первейший мастер своего дела, презирает своего брата потому, что тот мастер второстепенный, а тот, в свою очередь, презирает своего подмастерья…
— Не говорите, что он меня презирает, мессер, — произнес Боцца глухим голосом. — Не смеет он меня презирать! Не говорите, что меня презирают, ибо, клянусь кровью Христовой, я вам докажу обратное.
— Если вас презирает глупец, — отвечал Бьянкини со спокойствием лицемера, — презрение это послужит к вашей славе. Есть люди, чье уважение оскорбительно.
— Валерио совсем не так ко мне относится, — возразил Боцца, стараясь бороться с наветами, терзавшими его сердце.
— Надеюсь, — сказал Винченцо. — Однако я не знаю, что он сболтнул о вас человеку, который произнес ваше имя, ибо он говорил ему что-то на ухо. Но я-то понял, о ком шел разговор: Валерио надвинул берет на глаза и поднял ворот плаща до ушей — передразнивал, поднимал вас на смех. При этом он хмурил брови и подражал вашему излюбленному жесту, а тот, кому он нашептывал свои остроты, хохотал до упаду.
— А кто же позволил себе смеяться? — воскликнул Боцца и, невольно надвинув на глаза берет, сжал кулак и приложил его к груди — этот жест, по словам Бьянкини, Валерио и сделал предметом насмешек.
— Честное слово, не могу сказать, — ответил Винченцо, — мне не было видно его лицо — как всегда, вокруг Валерио собралось множество слушателей, падких до его шуток. Когда мне удалось пробраться сквозь толпу, Валерио уже говорил о чем-то ином с другим своим знакомцем, но все вокруг него еще хохотали.
— Что ж, хорошо, мессер Винченцо, — произнес молодой человек, оскорбленный до глубины души, — благодарю вас за то, что вы мне обо всем рассказали. При случае я не останусь в долгу.
С этими словами Боцца ускорил шаг, и Бьянкини некоторое время провожал взглядом черное перо, бившееся под порывами буйного ветра. Затем он потерял перо из виду и, поздравляя себя с тем, что сразу попал в уязвимое место, еще долго стоял неподвижно на берегу у пенистых волн, поглощенный своими злобными думами и преступными замыслами.
VI
Солнце едва начинало золотить верхушки серебристых куполов собора святого Марка и гондольеры Большого канала еще спали, расположившись на берегу вокруг колонны Льва[22] когда базилика уже наполнилась рабочими. Ученики пришли первыми; они расставляли лестницы, разбирали куски смальты, растирали мастику, — при этом пели, свистели, громко переговаривались, не обращая внимания на доброго отца Альберто, который осыпал сорванцов гневными упреками и тщетно старался напомнить им о святости места и присутствии господа бога.
Увещания священника, мастера мозаики, не производили большого действия под главным куполом, где работали ученики братьев Дзуккато, но он мог, по крайней мере, хоть вволю изливать свое негодование и тешить свою совесть длинными и суровыми наставлениями. Никто его не прерывал грубыми окриками и оскорбительным смехом, ибо веселые, живые, неугомонные подмастерья, под стать своему учителю Валерио, отличались, как и он, мягкостью характера, добротой и почитали старость и добродетели. Но совсем иначе обстояло в часовне святого Исидора, где братья Бьянкини, окруженные своими наглыми и беспутными учениками, поддерживали порядок лишь с помощью яростного рычания и страшных угроз. Когда до ушей Альберто донеслась непристойная песня, он перекрестился и выразил свою скорбь в негромких восклицаниях и глубоких вздохах. Когда же, заглушая грубые окрики и брань, которыми Бьянкини осыпали своих подмастерьев, под гулкими сводами базилики прогремел грозный голос Доминика Рыжего, бедняга Альберто одной рукой заткнул уши, а другой, чтобы не упасть, ухватился за перекладину лестницы.
В этот день мастера мозаики пришли спозаранок и принялись за работу почти одновременно с подмастерьями. Праздник святого Марка приближался, и уже было назначено торжественное открытие базилики, совсем восстановленной и украшенной новыми картинами величайших живописцев эпохи. Наконец-то, после десяти — двадцати лет, их усердная работа получит всенародную оценку; причем, как говорили, тут уже не будут принимать во внимание ни слова покровителей, ни коварные наветы соперников. Знаменательный день приближался для всех, кто тут работал, начиная от первейшего из всех прославленных художников и кончая последним маляром; от зодчего с его вдохновенными замыслами до послушного подручного, который дробит камень и замешивает известковый раствор. Итак, соперничество, зависть, радостное ожидание или же мрачные опасения, жажда славы и корыстолюбие, благородные и дурные страсти, живущие на всех ступенях искусства и ремесла, — все это волновало людей, работавших под куполами, гудевшими от слитного шума. Тут раздавалась брань, там — веселая песенка, а подальше — острое словцо; наверху постукивает молоток, внизу лопатки каменщиков подчищают грунт для мозаики и слышится глухой, протяжный шум. Из корзин на каменный пол потоками рубинов и изумрудов высыпаются смальтовые кусочки, и слышится какой-то хрустально чистый, певучий звон, и тут же — невыносимый скрип скребка по карнизу и, наконец, пронзительный, нестерпимый визг пилы, распиливающей мрамор, не говоря уж о гнусавых голосах, читающих молитвы на малых мессах, что, несмотря на оглушительный шум, служатся в часовнях, о невозмутимом перезвоне часов, о гуле качающихся колоколов и крике домашних животных — ему с редкостным умением подражают мальчишки-подмастерья, лишь ради того, чтобы отец Альберто, вечно попадающийся на удочку, вдруг повернул голову и отвлекся от работы, к которой он ни за что вновь не приступит, пока не осенит себя крестом.