Лион Фейхтвангер - Гойя, или Тяжкий путь познания
— Да, кончено, — сказал Агустин.
— Похоже на «Семью Филиппа» Ван-Лоо? — спросил Гойя и ухмыльнулся.
— Нет, — сказал Агустин и ухмыльнулся еще веселей. — И на «Статс-дам» Веласкеса тоже не похоже, — прибавил он, и его глухой смех вторил звонкому, счастливому смеху Гойи.
— Стоило бы показать дону Мигелю, — предложил Агустин; сеньор Бермудес находился в Аранхуэсе у дона Мануэля, и Агустин радовался, представляя себе, какую удивленную физиономию скорчит этот великий знаток живописи.
Дон Мигель пришел, посмотрел и сейчас же составил себе твердое мнение. Картина переворачивала все у него внутри, отталкивала его: при всем своем совершенстве она была варварской. Однако он медлил и молчал. Разве он не был уверен в Лусии и разве в конце концов не оказался прав Франсиско, написавший такой двусмысленный ее портрет? Может быть, и на сей раз прав Франсиско, который руководствуется не подлинным пониманием законов искусства, а таинственными велениями инстинкта.
— Необычайный портрет, — вымолвил наконец Мигель. — Какой-то особенный, своеобразный. Но… — он замолчал, однако приготовился к нападению. Он не допускал, чтобы та теория искусства, которую он постигал упорным трудом в течение десятилетий, могла оказаться ошибочной. Он обязан вступиться и защитить от такого варварства эстетическое учение великих античных мудрецов, через гуманистов унаследованное им, доном Мигелем Бермудесом, два тысячелетия спустя.
— Я восхищен твоей живописной гаммой, Франсиско, — сказал он. — Она противна всем правилам, но я допускаю, что эта феерическая игра света, этот укрощенный хаос красок — высокое искусство. Только зачем ты вносишь в прекрасное столько омерзительного? Зачем навязываешь зрителю столько уродливого и отталкивающего? Обо мне никак не скажешь, что я не умею ценить новые эффекты, даже если они очень смелы, но этого я не понимаю. Не понимаю и еще кое-чего в твоей картине. Отклонения от правил, хорошо, допускаю. Но здесь я вижу только отклонения. Я радуюсь каждому проявлению здорового реализма, но твои Бурбоны — не портреты, это карикатуры; и к чему такая архипростая, примитивная композиция? Я, право, не знаю ни одного произведения, ни у старых мастеров, ни у современных, на которое ты мог бы сослаться. Не обижайся, Франсиско, я восхищаюсь тобой, я твой друг, но здесь мы стоим на разных позициях. — И он авторитетно заключил: — Картина не удалась.
Агустин раскаивался, что они показали портрет этому ученому ослу, которого даже тоска по Лусии не научила уму-разуму. Обидевшись, наклонил он вперед свою большую шишковатую голову и хотел уже возражать. Но Гойя подмигнул ему: брось, не стоит.
— Я не обижаюсь, голубчик, — сказал он Мигелю легким тоном.
Но Мигель никак не мог успокоиться.
— А король и королева видели? — озабоченно спросил он.
— Я писал этюды с каждого в отдельности, их они видели, — ответил Гойя. — Всю картину целиком я им не показывал.
— Прости, Франсиско, — сказал дон Мигель. — Я знаю, чужие советы не всегда приятны, но я обязан быть с тобой откровенным и не могу воздержаться от совета. Не показывай картину в таком виде, как сейчас! Умоляю тебя. — И, не испугавшись разгневанного лица Гойи, прибавил: — Нельзя ли сделать немножечко… — он поискал подходящее слово, — приветливее хотя бы твоих Карлоса и Марию-Луизу? В конце концов ты чаще нас всех видишь их милостивыми.
— Я не вижу их милостивыми и не вижу жестокими. Я вижу их такими, какие они на самом деле. Такие они на самом деле, и пусть такими остаются на веки вечные.
Картина сохла, ее покрыли лаком, сеньор Хулио Даше, известный французский багетчик, вставил ее в раму своей работы. Назначили день, когда портрет должен был предстать пред очи королевской семьи.
И вот Гойя в последний раз отправился в зал Ариадны, он прохаживался перед своим законченным произведением, ждал.
Двери распахнулись, их величества и их королевские высочества вошли в зал. Они возвращались с прогулки по дворцовым садам, очень просто одетые, не при всех орденах, и даже сопровождавший их Князь мира был чрезвычайно скромно одет. За ними следовала довольно многочисленная свита, в числе прочих и дон Мигель. Войдя, дон Карлос пошарил под кафтаном и жилетом, вытащил двое часов, сравнил их и заявил:
— Десять часов двадцать две минуты. Четырнадцатое июня, десять часов двадцать две минуты. Вы вовремя сдали картину, дон Франсиско.
Итак, Бурбоны опять стояли в зале, но стояли не в том порядке, как на портрете, а вперемежку — кто где, и живые Бурбоны рассматривали Бурбонов нарисованных, каждый рассматривал себя и каждый рассматривал всех. А за их спиной, на заднем плане — и в действительности, и на картине — стоял художник, который их так расставил и так изобразил.
Полотно сверкало и переливалось царственным блеском, а на полотне стояли они, изображенные во весь рост, больше того — во всей жизненной правде, больше того — изображенные так, что никто, кто видел их в жизни хотя бы один-единственный раз, хотя бы мимоходом, не мог не узнать их на портрете.
Они смотрели и молчали, несколько озадаченные; портрет был очень большой, никогда еще никого из них не писали на таком большом куске холста и в таком многолюдном сиятельном обществе.
Дородный дон Карлос стоял в центре и на картине, и в зале. Картина в целом ему нравилась, он сам себе нравился. Как замечательно написан его светло-коричневый парадный кафтан — чувствуется, что это бархат, и как точно переданы эфес шпаги, и орденские звезды, и орденские ленты, и сам он производит внушительное впечатление, стоит прочно, несокрушимо, сразу видно, какой он крепкий, несмотря на годы и подагру, — кровь с молоком. «Как скала, — думает он. — Yo el Rey de las Espanas y de Francia», — думает он. «Очень внушительный портрет». Он уже подыскивает, что бы такое приятное и шутливое сказать Гойе, но предпочитает подождать, пока выскажет свое мнение его супруга, донья Мария-Луиза. А она — стареющая, некрасивая, неразряженная Мария-Луиза — стоит рядом с мужем, любовником и детьми и не сводит пронзительных быстрых глаз со стареющей, некрасивой, разряженной Марии-Луизы на картине. Многое в этой нарисованной женщине многим, возможно, и не понравится, но ей она нравится, она одобряет эту женщину. У этой женщины некрасивое лицо, но оно незаурядно, оно притягивает, запоминается. Да, это она, Мария-Луиза Бурбонская, принцесса Пармская, королева всех испанских владений, королева обеих Индий, дочь великого герцога, супруга короля, мать будущих королей и королев, хотящая и могущая отвоевать у жизни то, что можно отвоевать, не знающая страха и раскаяния, и такой она останется, пока ее не вынесут в Эскуриал и не опустят в Пантеон королей. Если ей суждено умереть сегодня, она может сказать, что сделала из своей жизни то, что хотела сделать. А вокруг стоят ее дети. С любовью смотрит она на хорошенького маленького инфанта, которого королева на картине держит за руку, и на славненькую маленькую инфанту, которую она обнимает. У нее такие дети, как ей хотелось; дети живые, очень жизнеспособные, не только от этого глупого толстяка, который ей необходим, чтобы навсегда закрепить за собой и детьми подобающий ранг, но и от того, кто для нее желаннее всех; и если не рухнет весь мир, эти ее дети тоже займут европейские престолы. Да, это красивые, здоровые, умные дети, они унаследовали красивую наружность от ее любовника, а ум — от нее. Это хороший, правдивый портрет, не подслащенный, не прикрашенный, нет, портрет суровый и гордый. Досадно только, что Мануэль не попал вместе с ними на полотно.
Молчание длилось долго. Гойя уже начал беспокоиться. Сердито смотрел он на Мигеля. Неужели это он накликал беду своим мрачным брюзжанием? И Хосефа тоже высказывала сомнения. А что если их величества на самом деле найдут, что он изобразил их слишком уж неприглядными? Но ведь у него и в мыслях не было ничего непочтительного, наоборот, он даже чувствовал уважение к благодушному королю и известную симпатию к жадной до жизни женщине, в которой соединились и королева и маха. Он изобразил правду. До сих пор он всегда придерживался правды, и она, его правда, нравилась всем: и махам, и грандам, и даже инквизиции. А он-то рассчитывал, что портрет поможет ему стать первым королевским живописцем! Неужели же и на этот раз не выгорит? Пора бы, кажется, открыть рот этому дуралею и его потаскухе.
Но тут донья Мария-Луиза открыла рот.
— Очень хорошая работа, дон Франсиско, — сказала она. — Это верный, правдивый портрет, по нему будущие поколения могут судить, каковы мы, Бурбоны.
И дон Карлос сейчас же шумно выразил свое одобрение:
— Прекрасный портрет. Как раз такой семейный портрет, как мы желали. В общем, каких он размеров: какой высоты и ширины?
Гойя сообщил требуемые сведения:
— Два метра восемьдесят сантиметров в высоту и три метра тридцать шесть сантиметров в ширину.