Лион Фейхтвангер - Гойя, или Тяжкий путь познания
— Мы долго не виделись, я по уши ушел в работу, — оправдывался он.
— Из всех приятных вещей в жизни только работа не оставляет какого-то осадка, — с горечью заметил дон Мигель.
Потом разговор, само собой понятно, перешел на политику. Дела Испании шли плохо, хуже, чем хотелось бы думать Гойе, сознательно отгородившемуся в Аранхуэсе от всего, что творилось на свете. Втянутый в войну союзной Французской республикой, флот так и не оправился после тяжелого поражения при мысе Сан-Висенти. Англичане захватили Тринидад, они преграждают путь товарам из Индии, нападают даже на побережье самой Испании. Огромные военные издержки породили голод и нищету. А Директория в Париже наказывает Испанию за то, что она так долго колебалась с заключением союза. Победоносная республика почила на лаврах, завоеванных ее войсками в Италии, и предоставляет Испании выкручиваться собственными силами. Генерал Бонапарт дошел до того, что свергнул итальянских родственников испанского царствующего дома и забрал их государства. Разумеется, союз с Францией — правильный политический шаг, и сейчас, как и прежде, это единственно возможный путь. Но вместо того, чтобы настаивать на выполнении республикой обязательств, предусмотренных договором, Испания только уступает. А все потому, что королева и дон Мануэль роздали все должности своим любимцам или даже попросту продали. Ответственные посты занимают недостойные люди, которые не только не пекутся об интересах Испании, но берут от республики взятки. Мария-Луиза сама тоже слишком сговорчива. Всякий раз, как она наконец соберется с духом и предъявит решительные требования, Париж посылает ей ценные подарки, и негодующее обвинение превращается в кроткую жалобу.
Гойя слушал с немым протестом. Он принадлежит ко двору, значит, эти люди, раз они так восстают против двора, его враги. Удивительно — что для Испании гибельно, ему идет на благо. Он согласен: добродушный, веселый дон Карлос, больше интересующийся своим игрушечным корабликом, чем настоящим «Сантисима Тринидад», — плохой король; он согласен, царствование Марии-Луизы — несчастье для страны; но если бы они оба были другими, у него не было бы заказов. Даже то, что генерал Бонапарт отобрал у брата Марии-Луизы герцогство Пармское, ему, Гойе, пошло на пользу. Кто знает, ведь если бы именно это обстоятельство не вынудило пармского престолонаследника и его супругу инфанту провести лето в Аранхуэсе, дону Карлосу, может быть, не пришла бы в голову блестящая мысль повелеть своему придворному живописцу изобразить «всех нас вместе».
Несмотря на такие рассуждения, негодование собеседников на своекорыстных правителей Испании передалось и Гойе. «Господа правители, верно, положили немало трудов, чтоб довести до такого полного истощения столь благословенную страну, как наша». Эти слова Ховельяноса и тон, каким они были сказаны, звучали в ушах у Гойи.
Но он мотнул массивной головой; у него свои заботы, он собирается обратно в Аранхуэс.
Хосефе за эти несколько дней он почти не уделял внимания; сейчас это его мучило. В конце концов, он не собирался прятать от нее свою работу теперь, после того, как показал ее Каэтане и Агустину. С несколько смущенной улыбкой подвел он ее к эскизам. Попробовал объяснить, что задумал. Она достаточно разбиралась в живописи, чтоб из его этюдов и объяснений понять, к чему он стремится. Она представила себе картину в законченном виде и не могла решить, хорошо это или нет. От полотна, несомненно, будет исходить то чудесное, ослепительное сияние, о котором он говорил, и лица королевской четы и принцев будут резко выступать из него. Но с этюдов на нее глядели злобные лица, а от законченной картины, которую она себе представила, ей стало холодно. Она боялась, что в картине будет какой-то вредный дух, какое-то еретическое, опасное, крамольное начало. Конечно, их величества и в жизни не очень красивы, но на портретах Рафаэля Менгса, Маэльи, ее брата, да и на прежних портретах самого Франсиско они не казались такими уж уродливыми, хотя сходство было большое. А что если они разгневаются? Не будет от этой картины добра.
«Ну, что скажешь?» — молвил Гойя.А она: «Ты не находишь,Что король, и королева,И в особенности этаСтарая инфанта…» — трудноБыло подыскать ей слово…«Слишком на себя похожи»? —Подсказал он. И ХосефаГоловой кивнула. ДолгоС ужасом и с интересомВглядывалась и сказалаНаконец: «И все же оченьХорошо. Но только слишкомНеожиданно…»
30
В Аранхуэсе, в зале Ариадны, Агустин следил восхищенным и понимающим взглядом, как под умелой рукой его друга оживает для всех то, что Гойя видел своим внутренним оком.
И еще в одном с великой радостью убедился Агустин — в том, что «Семья Карлоса IV» перерастает в политическое произведение. Только он остерегался говорить об этом вслух. Потому что у Франсиско, понятно, и в мыслях не было давать в своих картинах «политику». Он был предан принципу неограниченной королевской власти, он чувствовал расположение к добродушному, преисполненному веры в собственное достоинство государю и к донье Марии-Луизе, которая, дабы удовлетворить свой ненасытный аппетит, отхватила себе огромный кусок от мирового пирога. Но хотел того Гойя или нет, он не мог не думать за работой о тяжелых испытаниях, выпавших на долю Испании, о разбитых кораблях, разграбленной государственной казне, о слабостях и заносчивости королевы, о нищете народа. И как раз потому, что в картине его не было ненависти, особенно обнаженно и грубо выпирало на фоне гордо сверкающих мундиров, орденов и драгоценностей — всех этих атрибутов освященной богом власти — человеческое ничтожество носителей королевского сана.
Еще ни разу не работали они так дружно. Стоило только преданному ворчуну Агустину слегка нахмуриться, и Франсиско уже знал: что-то не ладится.
— Скажи, как, по-твоему, рот у королевы? — спрашивал, например, Гойя.
Агустин задумчиво почесывал затылок, и Франсиско уже рисовал Марии-Луизе сжатый «фамильный» рот, а не улыбающийся, как на этюде.
— Собственно говоря, у инфанта Антонио поразительное сходство с королем, — замечал Агустин, и Франсиско тут же подчеркивал напряженно-величественное выражение дона Карлоса, делая его еще более похожим на надутого чванством инфанта, его брата, стоящего непосредственно за ним.
Гойя работал упорно, с усердием. Как и после того аутодафе, когда он писал свои пять картин на тему об инквизиции, он и теперь работал до поздней ночи, при свете свечей, которые так умело прикрепил к жестяному щитку своей низкой цилиндрической формы шляпы, что мог как угодно варьировать освещение.
Он работал очень добросовестно, но с царственным пренебрежением к вещам второстепенным. Ему было предложено оставить «анонимным» лицо ее высочества невесты наследника престола, выбор которой еще не был окончательно решен: не долго думая, он изобразил пышно разодетую неизвестную инфанту, лица ее не было видно — она стояла отвернувшись. А о старшей дочери короля, отсутствующей принцессе-регентше Португальской, он и совсем позабыл. Агустин напомнил о ней. Франсиско замотал головой:
— Ладно, на нее мне двух минут за глаза хватит, — и продолжал работать над одутловатым лицом инфанта дона Антонио Паскуаля, брюзгливым и высокомерным. Позвали обедать, он продолжал работать. Голова инфанта была закончена, позвали во второй раз.
— Ступай садись за стол, — сказал он Агустину. — Я сейчас приду, только быстренько напишу принцессу-регентшу.
И действительно, не успел суп остынуть, как уже из-за инфанта Антонио и наследного принца Луиса выглядывало безразличное и ничего не выражающее лицо инфанты.
Чтоб написать себя самого, ему тоже потребовалось не больше часа. И вот живой Гойя, довольный и лукавый, подмигивал нарисованному, выглядывавшему, согласно королевскому желанию, из полумрака, призрачному, но очень явственно видному и совсем не смиренному.
Против ожидания Агустина, настроение Гойи все время было ровное и хорошее. Король и королева на этот раз всячески старались облегчить художнику его работу. Они присылали Гойе парадные одежды и нужные ему ордена, и тот, смеясь, вешал на шею Агустину ленту и крест Золотого руна или же, к мрачной радости друга, напяливал на толстого лакея королевский кафтан и приказывал ему принять горделивую позу.
И вот в один прекрасный день он положил последние мазки. А затем задал вопрос и самому себе и Агустину:
— Кончено?
Агустин посмотрел. Перед ним были тринадцать Бурбонов. Перед ним была жестокая, страшная правда жалких лиц и волшебное, многообразное великолепие красок, подобающее наследственной королевской власти.
— Да, кончено, — сказал Агустин.