Над гнездом кукухи - Кен Кизи
И я забрасываю леску за корму и вижу, как селедка сверкает, исчезая в сине-серой массе лососей, и леска со свистом разматывается, уходя под воду. Девушка хватает удочку двумя руками и стискивает зубы.
— Ой, не смей, чтоб тебя! Ой, не!..
Она зажала удочку между ног и обхватила обеими руками под катушкой, а катушка крутится и хлещет ей ручкой по телу:
— Ой, не смей!
На ней все еще куртка Билли, но катушка распахнула ее, и все видят, что под курткой у нее ничего, — и пялятся на нее, управляясь со своими удочками и уворачиваясь от моей рыбы, мечущейся по всей Палубе, а ручка катушки так лихо треплет девушке грудь, что сосок у нее покраснел и распух!
Билли Подскакивает ей на помощь. Все, что он может придумать, это обхватить ее сзади и вцепиться в удочку, еще крепче зажав ее между грудями, и катушка останавливается, стиснутая упругой плотью. Девушка напряглась что есть мочи, а груди у нее до того затвердели, что кажется, даже если они с Билли отпустят руки, удочка все равно никуда не денется.
Все захвачены этой кутерьмой, хотя она длится секунду-другую, — ребята галдят, толкаются и ругаются, вцепившись в удочки и глазея на девушку; под ногами Скэнлон отчаянно борется с моей рыбой; все лески спутались и бегут не пойми куда, и на одной из них, в десяти футах за кормой, сверкает пенсне врача, и рыбы прыгают на него из воды; а девушка глядит на голую грудь (одна белая, другая жгуче-красная) и матерится на чем свет стоит, — в итоге Джордж отвлекается от штурвала, мы врезаемся в бревно, и мотор глохнет.
А Макмёрфи знай себе смеется. Запрокинул голову выше крыши и смеется на все море: над девушкой, над ребятами, над Джорджем, надо мной, сосущим палец, над капитаном, оставшимся на пирсе, над мотоциклистом и заправщиками, над пятью тысячами домиков и над Старшей Сестрой — над всем этим. Потому что знает, что надо смеяться над тем, что тебя тревожит, чтобы быть в тонусе, чтобы мир не свел тебя с ума. Он знает, что такое боль, — видит, что палец у меня в крови, что у девушки растерта грудь, а врач остался без пенсне, но боль для него не помеха смеху, как и смех не помеха боли.
Я вижу, как Хардинг повалился рядом с Макмёрфи и тоже смеется. И Скэнлон, лежащий на палубе. Над собой и над всеми. И девушка, сокрушенно глядящая то на белую грудь, то на красную, тоже начинает смеяться. И Сифелт, и врач, и остальные.
Начавшись незаметно, смех заполнил нас до краев, раздувая все больше и больше. Я смотрел на всех, один из всех, и смеялся с ними, но как бы и не с ними. Я был уже не здесь — взмыл над водой и скользил по ветру с черными птицами, высоко над собой, и смотрел вниз, на себя и остальных, на баркас, качавшийся среди этих ныряющих птиц, на Макмёрфи в окружении дюжины человек, и видел, как их — наш — смех разносился над водой кругами, все шире и шире, дальше и дальше, пока не стал накатывать на пляжи по всему побережью, на пляжи всех побережий, волной за волной, за волной.
Все на борту, кроме Джорджа, уже успели выловить но рыбе, и только врач с глубоководной удочкой, зацепив кого-то у самого дна, никак не мог вытянуть добычу: едва в воде показывалась белая рыбина, как тут же уходила на глубину, несмотря на все усилия врача. Едва он вытягивал ее на свет, налегая на катушку и покряхтывая, как она снова уходила на дно; от помощи врач упорно отказывался.
Джордж не стал снова запускать мотор, а спустился к нам и показал, как чистить рыбу через борт и как вырывать жабры, чтобы вкус мяса не портился. А Макмёрфи привязал по куску к обоим концам четырехфутовой бечевки и подбросил в воздух, соединив пару птиц в плотоядном танце, «пока смерть не разлучит их».
Вся корма и большинство людей были заляпаны кровью и чешуей. Некоторые сняли рубашки и полоскали их, свесившись за борт. Так мы и дурачились весь день — удили потихоньку, распивали второй ящик пива и кормили птиц, — пока баркас лениво качался на волнах, а врач боролся со своим глубоководным чудищем. Налетел ветер и распахал море зелено-серебристыми бороздами, словно поле из стекла и хрома, и баркас закачался пуще прежнего. Джордж сказал врачу, что ему пора вылавливать рыбу или резать леску, потому что с таким небом шутки плохи. Врач ничего не ответил. Только сильнее потянул удочку, наклонился и подкрутил катушку и снова потянул.
Билли с девушкой перебрались на нос и говорили о чем-то, глядя на воду. И вдруг Билли завопил, что видит что-то, и мы ломанулись туда и увидели очертания рыбы футах в десяти-пятнадцати под водой. Мы с интересом смотрели, как она поднимается, сперва почти невидимая, затем белая, словно туман под водой, обретающий плотность, оживающий…
— Господи Иисусе, — воскликнул Скэнлон, — это рыба дока!
Врач удил с другого борта, но мы видели, что леска тянется в сторону рыбы.
— Мы ни за что ее не вытащим, — сказал Сифелт. — А ветер крепчает.
— Это палтус, — сказал Джордж. — Они иногда весят две-три сотни[42]. Их лебедкой надо подымать.
— Придется резать леску, док, — сказал Сифелт и положил руки врачу на плечи.
Врач ничего не сказал; костюм на спине у него пропотел, а глаза без пенсне покраснели. Он все тянул и тянул, пока рыба не показалась с его стороны. Мы смотрели, как она ходит у поверхности несколько минут, а потом приготовили веревку и багор.
Но даже с багром в спине рыба еще час упиралась, пока мы не втащили ее на корму. Пришлось зацепить ее тремя другими удочками, а Макмёрфи свесился за борт и схватил ее рукой за жабры, и наконец она бухнулась на палубу, прозрачно-белая и плоская, и врач вместе с ней.
— Это было что-то, сказал врач из-под рыбы, не в силах спихнуть ее с себя. — Это было… что-то с чем-то.
Весь путь до берега штормило, баркас скрипел, а Макмёрфи травил байки про кораблекрушения и акул. Чем ближе мы подходили к берегу, тем выше поднимались волны, и ветер срывал с гребней пену и швырял в чаек.