Элиас Канетти - Ослепление
— Чтобы вам не перенапрягаться, — говорит он. Кин уже ничего не принимает просто. Любая любезность со стороны человека кажется ему чудом.
— Вы не человек, — шепчет он умиленно.
— Урод не человек, разве я в этом виноват?
— Единственный урод — это человек.
Голос Кина пытается набрать силу. Они глядят друг другу в глаза, поэтому он не замечает того, о чем следовало бы умолчать при карлике.
— Нет, — говорит Фишерле, — человек не урод, а то бы я был человеком!
— Не позволю. Человек — это единственный изверг! Кин говорит громко, он запрещает и приказывает. Фишерле такая перебранка — он считает это перебранкой — доставляет большое удовольствие.
— А почему не человек наша свинья? Теперь он побил его.
Кин вскакивает. Он непобедим.
— Потому что свиньи не могут защищаться! Я протестую против этого насилия! Люди — это люди, а свиньи — это свиньи! Все люди — только люди! Ваша свинья — человек! Горе человеку, который берет на себя смелость называться свиньей! Я разобью его! Кан-ни-ба-лы! Кан-ни-балы!
Церковь гудела от отзвуков диких обвинений. Она казалась пустой. Кин разошелся. Фишерле растерялся, в церкви он чувствовал себя неуверенно. Он чуть не потащил Кина снова на площадь. Но там стояла полиция. Пусть рухнет церковь, в лапы полиции он не бросится! Фишерле знал страшные истории об евреях, которые оказывались погребенными под обломками обрушивавшихся церквей, потому что не должны были туда входить. Их рассказывала ему его жена, пенсионерка, потому что она была набожна и хотела обратить его в свою веру. Он не верил ничему, кроме того, что «жид» — это одно из тех преступлений, которые караются сами собой. В беспомощности он взглянул на свои руки, которые всегда держал на высоте предполагаемой шахматной доски, и заметил розы, раздавленные им под мышкой справа. Он вынул их оттуда и закричал:
— Розы, прекрасные розы, прекрасные розы! Церковь наполнилась каркающими розами, — с высоты среднего нефа, из боковых нефов, с ходов, от двери, отовсюду на Кина летели красные птицы.
(Лоточник, скорчившись от страха, прятался за своей колонной. Он понял, что между компаньонами идет спор, и радовался этому, ибо за спором они, конечно, забудут о своем пакете. Однако он предпочел бы, чтобы они уже вышли из церкви, шум оглушал, могла подняться суматоха, а в таких случаях набегает всякое жулье, и его пакет, чего доброго, украдут.)
Каннибалы Кина были задушены розами. Его голос еще не совсем окреп, и тягаться с карликом Кин не мог. Как только слово «розы» дошло до его сознания, он прекратил свой крик и полуудивленно-полу-пристыженно обернулся к Фишерле. Как оказались здесь розы, он же был в каком-то другом месте, цветы безобидны, они живут водой и светом, землей и воздухом, они не люди, они не причиняют зла книгам, они служат жратвой, погибают из-за людей, цветы нуждаются в защите, их надо защищать, от людей и животных, в чем разница, изверги, изверги и те и другие, одни жрут растения, другие — книги, единственный естественный союзник книги — это цветок. Взяв розы из руки Фишерле, он вспомнил об их благоухании, которое знал по персидским любовным стихам, и поднес цветы к глазам; верно, они пахли. Это смягчило его окончательно. Он сказал:
— Можете и впредь спокойно называть его свиньей. Только цветы, смотрите у меня, не ругайте!
— Я принес их для вас, — объяснил Фишерле, который был рад, что не должен больше кричать в церкви. — Они стоили бешеных денег. Вы раздавили их своим криком. Что поделать бедным цветам с такими людьми?!
Он решил отныне признавать правоту Кина во всем. Противоречить было слишком опасно. Эта бесшабашность доведет его до тюрьмы. Одаренный цветами снова в изнеможении опустился на скамью, прислонился к своей колонне и, осторожно, словно это были книги, поводя розами у себя перед глазами, начал рассказывать о славных делах предполуденных часов.
Время, когда он в спокойном неведении выкупал обреченных на заклание в том светлом вестибюле, где от него никто не мог ускользнуть, было сейчас далеким, как его молодость. Людей, которым он помог вернуться на добрый путь, он представлял себе, однако, так явственно, словно с тех пор прошел какой-нибудь час, он сам поражался ясности своей памяти, которая в данном случае превзошла себя самое.
— Четыре больших пакета отправились бы в брюхо свиньи или были бы отложены для сожжения в дальнейшем. Мне посчастливилось спасти их. Надо ли мне этим хвалиться? Не думаю. Я стал скромнее. Зачем, собственно, я об этом рассказываю? Затем, может быть, чтобы и вы, человек, не довольствующийся компромиссами, признали ценность незначительной благотворительности.
От этих слов веяло воздухом, очищенным бурей. Его речь, обычно сухая и жесткая, звучала сейчас мягко и вместе с тем сочно. В церкви было очень тихо. Между отдельными фразами он часто сдерживал себя, а потом потихоньку воодушевлялся опять. Он описал четырех заблудших, которым протянул руку, их образы немного расплывались за четкими контурами принесенных ими пакетов, ибо сперва описывались именно пакеты, их бумага, форма и вероятное содержание; внутрь он ни разу по-настоящему не заглядывал. Пакеты отличались опрятностью, владельцы их были скромны и конфузливы, ему не хотелось отрезать им путь к отступлению. Какой смысл имела бы его освободительная деятельность, если бы он был жесток? Кроме последнего, все это были на редкость славные существа, они осторожно обращались со своими друзьями и запрашивали большие суммы, чтобы книги остались у них. Сверху бы они вернулись не солоно хлебавши, на лицах у них была написана твердая решимость, взяв у него деньги, они удалялись молча и в глубоком волнении. Первый, по-видимому рабочий по роду занятий, рявкнул на него вместо ответа на какой-то вопрос, приняв его за торговца, и ни одна грубость не была ему еще так приятна, как эта. Второй явилась некая дама, чей вид пробудил воспоминания об одном знакомом; решив, что над ней глумится один из чертей-прислужников, она побагровела, но промолчала. Вскоре после нее пришел слепой, который столкнулся в дверях с какой-то обыкновенной бабой, женой одного черта-привратника. Он вырвался из ее объятий к пакету, который нес, и с поразительной уверенностью остановился перед своим благодетелем. Слепые с книгами — зрелище потрясающее, они цепляются за свою утеху, и те из них, кому шрифт для слепых не по вкусу, потому что им напечатано так мало, никогда не смиряются и не признают правды перед самими собой. Их можно застать за открытыми книгами, напечатанными нашим шрифтом. Они лгут себе же и думают, что читают. Таких людей нам недостает, и если кто-нибудь заслуживает зрения, то именно эти слепые. Ради них пожелаешь, чтобы немые буквы могли говорить. Слепой запросил больше всех, из деликатности ему не стали объяснять, почему его требование было исполнено, сказали, что из-за той наглой бабы. Зачем напоминать ему об его несчастье? Чтобы его утешить, упор сделали на его счастье. Будь у него баба, ему пришлось бы тратить каждый миг своей жизни на стычки с ней, ибо таковы бабы. Четвертый, невзрачный и не очень-то жаловавший свои книги, которые вздрагивали у него под мышкой, старался, видимо, держаться пристойно, но речь его отдавала вульгарностью.
Из этого рассказа карлик заключил, что деньги не ушли на сторону, что было бы для него сильным ударом. Он подтвердил вульгарный вид последнего, которого он еще встретил у двери. Это наверняка лоточник, и завтра он явится снова. Надо положить конец его проискам.
Последние слова лоточник услышал. Он привык к интонации обоих голосов. Когда громкий спор утих, он с любопытством, но медленно подполз поближе, он как раз успел к тому времени, когда разговор зашел о нем. Он был возмущен двуличием карлика и тем усерднее возобновил свою деятельность, как только те двое вышли из церкви.
Фишерле решился на тяжелую жертву. Он отвел Кина, чтобы тот оправился к завтрашнему дню, в ближайшую гостиницу и подавил свою досаду на огромные чаевые, которые тот выложил там из его, Фишерле, денег. Когда Кин, оплатив счет за две комнаты, хотя вполне можно было обойтись и одной, прибавил пятьдесят процентов этой суммы на чай, словно Фишерле, поскольку дело касалось его комнаты, одобрял такое безумие, и когда Кин потом, осознав, по-видимому, свою вину, с улыбкой взглянул ему в лицо, Фишерле очень хотелось влепить ему оплеуху. Разве эти расходы не были лишними? Какая разница — дать портье на чай один или четыре шиллинга? Через несколько дней все будет и так на пути в Америку в кармане у Фишерле. Портье не разбогатеет от такого пустяка, а Фишерле обеднеет на эту сумму. И с таким неверным типом надо еще быть любезным! Тот, конечно, нарочно раздражает его, чтобы он, Фишерле, у самой цели потерял терпение, забылся и сам дал повод для увольнения. Он поостережется. Он и сегодня расстелет бумагу и нагромоздит книги, пожелает спокойной ночи и терпеливо выслушает перед сном все эти сумасшедшие имена, он встанет завтра в шесть, когда даже шлюхи и преступники еще спят, запакует книги и разыграет комедию. Он предпочел бы самую скверную шахматную партию. Ведь этот долговязый и сам не верит, что он, Фишерле, верит в его немыслимые книги. Он только хочет внушить ему почтение, но почтение у Фишерле есть до тех пор, пока ему нужно почтение, и ни секунды дольше. Как только он полностью соберет деньги на дорогу, он выскажет ему свое мнение. "Знаете, кто вы, сударь, — крикнет он, — вы самый обыкновенный аферист! Вот вы кто!"